Любимый город
Шрифт:
– Кому писал?
– Кошкину. Вроде же полевая почта не сменилась. Тогда, в порту … думал, проскочили. А тут второй день соображаю, в которой машине он был и с кем. Не помню. Не хочу думать, что… - он не договорил, только рукой махнул, будто отгоняя самые скверные предположения.
– Ты же сам видишь, как сейчас ходят письма. Он его мог и не получить.
– Мог. За кого другого, я бы наверное был больше уверен. Просто… Ты же его помнишь, Алексей Петрович, он ведь гражданский как я не знаю кто. К такому лычки никогда не прирастут, - Астахов попробовал
– Он же еще с института такой… С самого начала видно было, трудно ему на войне придется. Она и кого покрепче в дугу согнет. Хоть бы, черт его побери, не пропал!
– Самое близкое, что могу предположить я, это то, что Кошкин служит уже не в нашем медсанбате, а где-то ближе ему по специальности. Я ведь еще тогда говорил, что он почти готовый челюстно-лицевой хирург. Вероятно, командование решило, что держать такого в МСБ - слишком расточительно. Ну и… есть подозрение, что как раз нас с тобой он похоронить успел.
– Пускай уж лучше меня считает покойником, лишь бы сам живой. Правильно он сказал тогда, два балбеса мы были студентами. Вечно находили, из-за чего закуситься. И в батальоне я все смеялся над ним. А теперь, будь он здесь, пошел бы мириться. Хотя и так знаю, что он на меня не в обиде.
– Мне показалось, или Кошкин тебя помоложе?
– На три года. Я ведь срочную отслужил до института. А его военкомат вчистую забраковал, за то, что мелкий. Еще в летчики хотел, чудак.
Астахов сидел на койке, сжав голову руками, и раскачивался из стороны в сторону. Кажется, он уже не понимал, наяву говорит о своем друге или во сне. Зрелище со стороны было жутковатое.
Огнев быстро налил полкружки чаю, из аптечной банки с притертой крышкой насыпал две ложки сахара, из аптечного же пузырька без этикетки плеснул в чай немного и по кубрику тут же резко запахло спиртом. Подсев к товарищу, аккуратно вручил ему кружку, убедившись, что тот ее держит.
– Вот что. Пей и спи. Ты проскочил ту усталость, на которой заснуть можно.
– Это ж твой сахар?
– И казенный спирт. Прекрати считаться. Пей и ложись. А то завтра работать не сможешь. Ну, давай пополам.
– Пополам - можно, - согласился Астахов, - Ну, за нашу работу… службу… за наше дело!
Спирт с сахаром подействовали быстро. Кружку он поставил мимо стола и уснул, еще не упав на подушку. Огнев несколько преувеличенно четкими движениями поднял кружку, поставил на стол, расстегнул на спящем ремень, с очевидным усилием вылез из галифе и тоже повалился.
Время в кубрике отмечали принесенные кем-то из дома часы с кукушкой, тяга механизма которой в первый же день была перекушена в целях звукомаскировки. Попросту - чтобы не мешала спать. Наивно, конечно - разбудить после смены можно только словами: “Срочно в операционную!”
Именно так поднял весь кубрик через три часа какой-то мальчишка-санитар в форме, но без петлиц. Путь по коридору он явно проделал бегом: запыхался так, что едва дышал, открывая рот как вытащенная из воды рыбешка, размахивал руками и похоже, был почти в панике.
–
– Доложите как следует. Представьтесь и доложите, - Огнев спросонья с некоторым трудом попадал в галифе, но речь его была четкой и уверенной
– Вольнонаемный санитар Мельников, - парнишка понес было руку к виску, но задумался над уместностью жеста, уставившись на ладонь, как на чужую.
– Отставить представляться. Докладывайте. Спокойно, полно. Успокойте дыхание и докладывайте.
Успокоение дыхания выглядело как тяжелый безнадежный вздох вызванного к доске троечника:
– Машины прибыли. Много. Тяжелораненые.
– Спасибо, товарищ Мельников, свободны. Продолжайте выполнять действующее приказание.
– Алексей Петрович, ну что ж ты его так? Строевое занятие бы еще провел.
– Строевое тут пока бесполезно. А успокоить и добиться четкого доклада всегда уместно. Обрати внимание, может же, когда хочет!
– Детский сад, а не младший персонал, - вздохнул кто-то из пожилых врачей, - В моем отделении самой младшей из санитарок - двенадцать лет. Дочка коллеги. Эх… Подъем, товарищи, время не терпит.
Машины, по всей видимости, должны были прийти еще ночью. Но задержались то ли из-за погоды, то ли еще по какой причине. А теперь добрались сразу все. На сортировке тесно, сквозняк по коридору, потому что снаружи все несут и несут носилки. Сдавленная брань, стоны, просьбы "пить".
– Пить... милые, мочи нет терпеть...
– хриплым, чуть слышным голосом молит с носилок сержант с артиллерийскими петлицами. Но пить ему нельзя. Его и с носилок-то снимать нельзя иначе чем на операционный стол. Перевязывали его давно, старательно, но бестолково: и не разберешь сразу, где бинты, а где вспоротая гимнастерка, от засохшей крови все схватилось на теле как панцырь. И поверх, по бурым пятнам опасно проступают свежие, алые.
– На стол. Немедленно!
– Дайте хоть один глоток сделать перед смертью. Все равно же кончусь. Не живут с этим...
– шепчет он уже глядя в белый потолок операционной и щурясь от света лампы.
– Не спеши, парень. Туда тебе еще рано. Губы ему смочите!
Мокрый кусок ваты на корнцанге раненый, наверное, проглотил бы, если б мог поднять голову. Посмотрел на врача пристально.
– Я не умру?
– Только поспишь пока. Наркоз!
В операционной жарко. Заняты все столы в раз.
– Пульс не прощупывается.
– Камфору! Да живо, мать вашу!
У Зинченко от напряжения руки дрожат, заметался, никак не может иглой попасть в ампулу. Оля - сообразила, умница - отобрала у него шприц. Набрала и уколола сама.
– Зажим! Держи здесь, не вижу же ни ...
Похоже, по краю прошли. По самому. Одна только Мария Константиновна спокойна. Кажется, снаряд рядом разорвись, не дрогнет. Хотя какие снаряды - тут? Ценнейшая вещь в работе - тишина. Чтобы ни творилось снаружи, оно не мешает уйти в дело целиком, выжимаясь досуха. И успеть вовремя. Опередить холеру безносую на те самые полшага, на одно точное движение.