Любовь и ненависть
Шрифт:
сделал театральный жест в сторону всех присутствующих, -
имели отношение к Дубавину? Ты что-то путаешь. Память тебе
начинает изменять.
– Нервы сдают, - холодно и брезгливо подсказал Чухно.
– Не рано ли? - продолжал Гомер. - О Дубавине, как
известно, тебя просил покойный Евгений Евгеньевич.
– А хотя бы и он, - энергично бросил Марат.
– И ему не
простительно было...
– Вот что, дорогой, - вкрадчиво, но твердо перебил
– я хочу напомнить тебе священную заповедь: о покойниках
либо говорят хорошее, либо молчат. Тем более
непозволительно плохое говорить о Двине... Говорить
человеку, которого великий ученый сделал своим
душеприказчиком, в которого верил, которому завещал...
– Он
умолк, нарочито оборвал фразу.
– Что завещал?
– багровый, дрожащий, спросил Марат.
– Не задавай наивных вопросов, мы не дети, - с явной
интрижкой ответил Чухно и, криво ухмыльнувшись, отошел в
сторону.
Чухно говорил спокойно, без жестов. Его речь, как ушат
холодной воды, осадила Марата.
"Как я их всех ненавижу", - подумал Марат и молча
побрел к выходу, где стояла его машина. Он уехал один, без
Евы, забившись в угол вместе со своими тревожными
мыслями. Он понял, что "влип", что он - в руках Гомера и
Савелия, что они будут им повелевать и он будет
беспрекословно исполнять все их просьбы. Мелькнула
спасительная мысль: разоблачить их, вывести на чистую воду.
Но он тут же вразумлял себя: это невозможно - они
"чистенькие", "авторитетные", "именитые". Поселилась тревога
и что-то неистово бесшабашное, граничащее с
безрассудством. Он вспомнил кожаную папку Двина, и его
снова осенила спасительная мысль: никто не видел, никто не
докажет, что было в папке. Никто, кроме Сони. - Соня -
свидетель. Но она не должна... Это в интересах и Чухно и
Румянцева. Соня должна исчезнуть. Совсем. Так же незаметно
и бесшумно, как появилась.
Глава пятая
А клинику лихорадило, пожалуй, с еще большей силой
после визита иностранного гостя. Вячеслав Михайлович,
человек желчный, мстительный, с широкими связями и с
богатым интригантским опытом, считал, что песенка Василия
Алексеевича спета, что на этот раз против него поднакопилось
столько обвинительных "фактов", что уж никак невозможно
будет отвертеться. Спекуляция рецептами на морфий - это раз.
(В клинике не знали, что экспертизой установлена
фальшивость подписи Шустова и уголовный розыск
продолжает искать человека, совершившего подделку подписи,
настоящего
бестактная, граничащая с хулиганством выходка Шустова по
отношению к зарубежному гостю. (В клинике не знали, что
Дэйви в 24 часа выдворен из пределов СССР.) И наконец
статья члена-корреспондента Академии медицинских наук
профессора Катаева и одновременно письмо в редакцию
Аристарха Ларионова, "разоблачающие" В. А. Шустова как
шарлатана и невежду в медицине. Этих новых обстоятельств
для Вячеслава Михайловича было достаточно, чтобы
требовать от партийной организации - а он был членом
партбюро - снова создать персональное дело коммуниста
Шустова. Бюро в результате давления главврача и его
сторонников постановило исключить Шустова из партии, но
собрание не согласилось с решением бюро и объявило
Шустову выговор.
Андрей Ясенев, узнав от Ирины обо всем этом, уговорил
свое начальство информировать райком партии о том, что
обвинение Шустова в спекуляции рецептами ложно, что это
гнусный подлог. Правда, уголовный розыск не сообщил
райкому, что следы этой провокации ведут к бывшей старшей
сестре Дине Шахмагоновой, которая в настоящее время нигде
не работает.
Дело коммуниста Шустова В. А. должен был
рассматривать райком, утверждать или отменять решение
первичной парторганизации.
Внешне Василий Алексеевич, казалось, не очень
переживал, по-прежнему был собран. Во время операций не
произносил ни единого лишнего слова - только слышались его
отрывистые, холодные команды. С больными в палатах
разговаривал кратко. В лабораторию к Петру Высокому не
заходил. Лишь Ирина да Алексей Макарыч понимали, что
происходит у него в душе. И не фальшивка с рецептами
волновала его - Василий Алексеевич знал, что рано или
поздно, а истина обнаружится, - и но статья Катаева, которую
он даже читать не стал до конца: бегло просмотрев два-три
первых абзаца, швырнул газету на пол, зная подлинную цену и
автору и тем, кто стоял за его спиной. Его потрясло письмо
Ларионова. Он не находил названия этому чудовищному
падению, лицемерию и ханжеству. Будучи убежденным, что
Аристарх подписал это письмо не читая, в состоянии полного
опьянения, он - по наивности, что ли?
– в первые дни все еще
питал надежду, что вот-вот в той или в другой газете появится
второе письмо в редакцию уже трезвого Ларионова,