Любовь нас выбирает
Шрифт:
«По девочкам пошел, развратник? Паспорт-то хоть у нее спросил, там есть полных восемнадцать лет или мне готовить новую защиту от разбушевавшихся родителей? Максим, это жесткая статья, а таких уродов на зоне не любят…».
Я не слушал это «бла-бла-бла», ведь это была кровь моего кукленка… Она разбилась. Сильно! Твою мать, я такого в жизни не видал! Найденыш упала с кровати — так выдиралась и уходила от меня, а я, зверюга, не отпускал, держал за тонкие ручонки, хватал голени, сжимал щиколотки и оставлял следы на бедрах, затем подхватывал под коленками, наверное, ломал ей неосторожно ребра…
«Это была не любовь, не любовь, ты не любил — ты трахал и измывался над моим тщедушным телом, обещал, ты ведь обещал, сказал же, что простил… Я поняла! Все ложь! Это наказание? Наказание? Что молчишь? Это ведь оно? Ты наказал меня? Доволен? Наслаждаешься? Я наказана? Я что вещь? Кукла? Кукла Прохорова? Я — кукла! А ты — Зверь! Зверь! Зверь!».
Что я должен был ей на это все ответить? Не сориентировался, если честно, в тот, наверное, критический момент по всей сложившейся обстановке, поэтому и действовал крайне агрессивно и на упреждение. Мы с ней практически абсолютно голые носились по всему жилому-нежилому огромному пространству, я просил остановиться, умолял выслушать меня, понять, в конце концов:
«У нас ведь все серьезно, Найденыш. Все будет хорошо! Слышишь, Наденька? Куда ты? Что с тобой? Я… Я… Надя, я прошу тебя, остановись!».
Она же, как затравленная, удирала, а я, как озверевший, нагонял, а потом, когда уже практически поймал, схватил и подтащил к кровати, то спокойно и мягко уложил девчонку на страшно дергающийся живот, скрутил, навалился массой ей на спинку и стал шептать на ухо:
«Прости меня!»,
она наконец-таки обмякла и вроде успокоилась, и на мои слова ответила, что ей — все, как обычно:
«Слишком тяжело дышать!».
Я отступил, а этого совсем не надо было делать. Твою мать! Она дернулась в последний раз, высоко подпрыгнула, соскочила и всем своим тельцем упала на землю плашмя, навзничь, как птица с отрубленными крыльями — просто ушла в пике. Ойкнула, запищала, ласково вспомнила свою «мамочку», а затем громко задышала и стала неуклюже, как марионетка с распущенными шнурками, подниматься на ноги… Надя разбилась о холодный пол в холостяцком логове у бешеного Зверя! Там было очень много крови, словно я ее пил-пил-пил и все никак не мог напиться, насытиться и насладиться. Худые руки — полностью, два локтя, две кисти — внутренние части нежных ладоней изорваны в лоскуты, потом увесистая гематома на одном плече, а на щеке какая-то круглая ссадина, счесанные под чистую, тоненькие коленки и даже стопы — все было в крови… Не знаю, что у нее по ребрам, там не дала себя осмотреть, просто ни на шаг не подпускала. Скулила, хныкала и дула на обрабатываемые собственноручно раны раствором «бриллиантового зеленого». А потом…
Утром я проснулся один — точь-в-точь как шесть лет назад, в растерзанной кровати с кровавыми следами, напоминающими мне о том, что вчера, совсем недавно, здесь был не один. Как подорванный на квестах, искал записку или хоть какое-нибудь сообщение — нет, ни хрена! Молча, без объяснений и ругни. В этот раз Надя ушла тихо, «по-английски», а что она еще должна мне объяснять, и так все ясно. Я… Грубо ее взял, вероятно
«Так нельзя! Нельзя! Нельзя со мной! Я не заслужила — больно! Перебор! Не кукла, я — не твоя. Я — живой человек и у меня есть права, мнение и чувство собственного достоинства! Я — не вещь, Максим! Не вещь! ТОЧНО НЕ ТВОЯ!».
— Я не буду, Гриша, просто не буду мстить этим людям. Там прекрасный мальчишка, пусть и не родной, но он мой сын. Я так считаю, этого права у меня никто не сможет отнять. Если мы с тобой закрутим эту карусель, то размотает всех, а кого-то даже вырвет, поэтому…
— Просто предложил, Максим. Хороший повод, да и Мадина на эмоциях хорошо так размахнулась, выдала все, что под присягой не смогла. Знаю, — отводит взгляд в сторону, на меня не смотрит, — что не мое дело, но, что там было? Она… Что она написала в той записке?
— Просто извинилась, покаялась, а бумагу залила щедро слезами, Велихов. Плохой почерк и очень корявый язык — не родной, поэтому сплошное косноязычие. Там бесконечное повторение одного заезженного линялого слова «прости, прости, прости меня». Я, — выдыхаю и подаюсь вперед, — простил, Гриша. Уже все. Там прошло! У меня другая…
— Смотри, — он быстро возвращается глазами ко мне, а затем указывает на центральный вход. — Это же…
Андрей Петрович Прохоров, собственной персоной. Вот и эшафот!
— Гриш, нам пора… — хочу выпроводить друга.
Знаю, что отец Надежды не начнет при нем разговор, но все же подстраховаться не мешало бы.
— Что у него с ногой? Хромает жутко, словно свинцовую культю волочит.
— Страшная травма на пожаре. Давай, пожалуйста, — поднимаюсь со стула и окликаю Прохорова, ищущего меня. — Андрей Петрович, добрый день.
Он замечает, вероятно, объект своей суровой ненависти и теперь направляется в нашу сторону с одной лишь целью линчевать меня.
— Добрый день, — подходит и тут же протягивает Велихову руку. — Григорий, привет!
— Здравствуйте, Андрей Петрович!
Прохоров мягко улыбается ему, причем только глазами — Надька тоже так умеет, неоднократно замечал их абсолютную схожесть в таких вот маленьких, казалось бы, очень незаметных деталях, но тем не менее, именно они делают нас привлекательными в глазах других людей и они, определенно, от отца у нее есть.
— Макс, здорово, — со мной братается, обнимает по-мужски и хлопает по плечам.
Странно! Очень! Обычно Прохоров скуп на эмоции и дружеские объятия — так Юра говорит.
— Присаживайтесь, пожалуйста.
— Да, не откажусь.
— Мне пора, — у Велихова взыграло, наконец-то, чувство такта, долга, и он спешит откланяться.
— Помешал?
— Нет-нет. Я уже поел, пора и честь знать. Максим, все, как всегда, отменно, превосходно. Тот самый высший класс! Спасибо, брат.
Замечаю, что он и Смирняга только ради тарелки с супом сюда и попинаются — от пуза уложат еду, а затем сразу же спешат по своим неотложным делам.