Люди сороковых годов
Шрифт:
Павел почувствовал, что у него в голове как бы что-то такое лопнуло.
– Как же это?.. Я у самой вас спрашивал: нет ли чего особенного у Мари в Москве, и вы решительно сказали, что нет!
– проговорил он с укоризною.
– Друг мой!..
– воскликнула Фатеева.
– Я никак не могла тогда сказать вам того! Мари умоляла меня и взяла с меня клятву, чтобы я не проговорилась вам о том как-нибудь. Она не хотела, как сама мне говорила, огорчать вас. "Пусть, говорит, он учится теперь как можно лучше!"
– Хорошо еще и то, - произнес с грустной насмешкой Павел, - что обманывали по крайней
– Он - артиллерийский полковник; очень хороший, говорят, человек; эта привязанность старинная; у них это сватанье тянется года уж три...
– Что же так долго мешало их счастию?
– Сама Мари, разумеется... Она в этом случае, я не знаю, какая-то нерешительная, что ли, стыдливая: какого труда, я думаю, ей стоило самой себе признаться в этом чувстве!.. А по-моему, если полюбила человека - не только уж жениха, а и так называемою преступною любовью - что ж, тут скрываться нечего: не скроешь!..
– И очень она любит жениха?
– спросил Павел.
Всеми этими допытываниями он как бы хотел еще больше намучить и натерзать себя, а между тем в голове продолжал чувствовать ни на минуту не умолкающий шум.
– Очень, вероятно! По крайней мере, в последнем письме, которое она мне писала, она беспрестанно называет: "мой добрый, бесценный".
– Вот как, - "добрый, бесценный"!
– произнес Павел, куда-то в сторону смотря.
M-me Фатеева поняла, кажется, наконец, какое она страшное впечатление произвела на Павла этим открытием.
– Что же, вы будете в Москве бывать у Еспера Иваныча и у молодых, когда их свадьба состоится?
– спросила она, глядя на него с участием.
– Конечно-с!.. Какое же право я имею на них сердиться? Случай весьма обыкновенный. Мне много еще раз, вероятно, в жизни придется влюбиться несчастным образом!
– усиливался Павел ответить насмешливым голосом: ему совестно было перед Фатеевой тех рыданий, которые готовы были вырваться из его груди.
– Ну, однако, я тоже завтра уезжаю, и мне тоже надобно похлопотать об лошадях!..
– сказал он, вставая и протягивая руку m-me Фатеевой.
– Я, может быть, буду в Москве и буду иметь крайнюю, очень крайнюю надобность видеться с вами!
– проговорила она с ударением.
– Всегда к вашим услугам, - отвечал ей Павел и поспешил уйти. В голове у него все еще шумело и трещало; в глазах мелькали зеленые пятна; ноги едва двигались. Придя к себе на квартиру, которая была по-прежнему в доме Александры Григорьевны, он лег и так пролежал до самого утра, с открытыми глазами, не спав и в то же время как бы ничего не понимая, ничего не соображая и даже ничего не чувствуя.
Сила любви никак не зависит ни от взаимности, ни от достоинства любимого предмета: все дело в восприимчивости нашей собственной души и в ее способности сильно чувствовать. Герой мой не имел никаких почти данных, чтобы воспылать сильной страстию к Мари; а между тем, пораженный известием о любви ее к другому, он на другой день не поднимался уже с постели. Ванька страшно этого перепугался. Полковник, отпуская его с сыном в Москву, сказал ему, что, если с Павлом Михайловичем что случится, так он с него, Ваньки, (за что-то) три шкуры спустит...
– Ну вот вам и университет, - говорил ведь я!..
– повторял он почти всем людям.
Павел сначала не узнавал отца, но потом, когда он пришел в себя, полковник и ему то же самое повторил.
– Говорил я тебе: до чего тебя довел твой университет-то; плюнь на него, да и поезжай в Демидовское!
Павел с ожесточением ударил себя в грудь.
– Послушайте, - начал он раздраженным голосом, - у меня уже теперь потеряно все в жизни!.. Не отнимайте, по крайней мере, науки у меня.
Полковник понять не мог, что такое это все было потеряно у сына в жизни.
Страх смерти, около которой Павел был весьма недалеко, развил снова в нем религиозное чувство. Он беспрестанно, лежа на постели, молился и читал евангелие. Полковника это радовало.
– Вот это хорошо, молись: молитва лучше всяких докторов помогает!.. говорил он, а между тем сам беспрестанно толковал о Павле с Симоновым.
– Весь он у меня, братец, в мать пошел: умная ведь она у меня была, но тоже этакая пречувствительная и претревожная!.. Вот он тоже маленьким болен сделался; вдруг вздумала: "Ай, батюшка, чтобы спасти сына от смерти, пойду сама в Геннадьев монастырь пешком!.." Сходила, надорвалась, да и жизнь кончила, так разве бог-то требует того?!
– Заботливые люди, ваше высокородие, всегда нездоровее людей беззаботных, - заметил Симонов.
– Да ведь всему же, братец, есть мера; я сам человек печный, а ведь уж у них - у него вот и у покойницы, - если заберется что в голову, так словно на пруте их бьет.
– Ну, да теперь, ваше высокородие, Павел Михайлыч еще молоденек. Бог даст, повозмужает и покоренеет, а что барчик прекрасный-с и предобрый! говорил Симонов.
– Добрый-то добрый!
– подтверждал с удовольствием полковник.
Когда сын, наконец, объявил еще раз и окончательно, что поедет в Москву, он отнесся уж к нему каким-то даже умоляющим голосом:
– Позволь мне, по крайней мере, проводить тебя!
– Ни за что!
– воскликнул Павел опять раздраженным голосом.
– Я нисколько не хочу вас стеснять собой!
– Да ты меня больше стеснишь: я измучусь, думая, как ты один поедешь!
– А я еще больше измучусь, - сказал Павел, - если вы поедете со мной, потому что вам надобно быть в деревне.
Павел, по преимуществу, не желал, чтобы отец ехал с ним, потому что все хоть сколько-нибудь близкие люди опротивели ему, и он хотел, чтобы никто, кроме глупого Ваньки, не был свидетелем его страданий.