Мальчик с короной
Шрифт:
Утоптав снег и устроившись удобнее на ведре, шкипер выставил вперед удочку и повел. Удочка, дрожа и подергиваясь, плавно стала опускаться к лунке и, застыв на мгновение, опять начала дергаться, подрагивать и ползти вверх и снова опускаться. Высунув от напряжения кончик языка и как-то загадочно и плутовато улыбаясь, дядя Петя дразнил окуня. Вдруг он почувствовал глухой, переданный леской и древком удочки удар рыбы по блесне и подсек. Легкую блесну точно сразу налили ртутью, и приманка, дергаясь живой уже тяжестью, потянула удочку вниз. Отбросив удочку, шкипер схватился за леску и принялся, как говорят рыболовы, «шить» — быстро и однообразно дергая руками, выбирать леску с добычей. Из лунки, удивленно глядя на дядю Петю, выбрался здоровенный окунище. Шкипер схватил обеими руками, сунул палец
Вообще дядя Петя не любил менять шило на мыло и бегать с места на место, считая, что при удаче всегда наловишь и на одной, обсиженной и верной лунке. «И терпением тоже можно рыбу взять… — знал дядя Петя. — Не торопись, не дергайся, посиди, подумай о том о сем, глядишь — подойдет и цапнет опять!»
Терпения у шкипера хватало. Порой, еще в молодых годах, отойдя от баржи и просидев целый день с малой поклевкой, он сдавался и сматывал удочки только после десятого грозного окрика тети Зины: «Петро! Петро!!!
Вот с места мне не сойти! Клянусь чем хочешь… Зашвырну сейчас борщ за борт! Сил моих больше нету греть его зазря!» Однажды тетя Зина, прокричав в двадцатый раз, топнула ногой, скинула юбку и прямо в одном тельнике, лихо сверкнув глазами, бросилась за борт. Юнга спустил ей на веревочке миску с горячими блинами, и тетя Зина, положив блины на голову, бешено подплыла к лодочке дяди Пети и, высунув блины над самыми его удочками, крикнула: «На, жри, идол!» И идол, задумчиво глядя на поплавки, молча съел все блины…
Жизнь дяди Пети была связана с рекой, а в реке, как расплавленное серебро, плавала рыба, и шкипер черпал это серебро на пропитание, на приварок к маленькому жалованью. Рыба кормила и даже поила шкипера, и поэтому он чувствовал к ней уважение и болел за нее сердцем, когда видел, что ее несправедливо губят.
«Вот завели новый обычай — кур или там поросят мальком подкармливать. Колхозные рыбаки и рады: растянут мелкоячеистый невод на пол-Волги и тащат тоннами малька, а потом жалуются: рыбы нет! Неразумно это, не по-хозяйски! Вот у нас на Дону артельные казаки иной раз до смерти засекали за мелкую рыбу, только крупняка брали и то по уговору. Да и рыбалка-то для них была праздником — раза три-четыре в году праздновали».
Леску дяди Пети дернуло, и пошел столбцом к лунке еще один головастый, тяжёлый окушок. Шкипер бросил его за спину, боясь сглазить удачу, он не любил смотреть и считать пойманную рыбу. Тотчас опять шарахнуло по блесне, зацепилось, взвилось и оторвалось!.. Шкипер поморщился: «Ну вот, пошел теперь доносить всей братии, что за вещь крючок… Ладно, не мой, значит, был…»
Дядя Петя выкурил самокрутку и посмотрел на свою хату. Труба над домом не дымилась, выше крыши вздымались пустые, молчаливые по зиме скворечники. «Дожить бы нам с Зинухой до весны…» — с внезапной тоской подумал дядя Петя и, словно наяву, услышал протяжный, молодой голос Зины: «Ничего, Петро, не дрейфь, доживем! Может такое случиться, что забыла о нас курносая ведьма! Сколько раз должны были, родной мой, погибнуть и не сдюжить, а не брала нас с тобою смерть. Вспомни, лада моя, — и не печалься!»
И многое дядя Петя вспомнил, что забыть нельзя и забыть хочется. Страшнее всего, несправедливее были бомбежки. Когда их маленький незащищенный буксир и пять тяжело сидящих и медленно, как само время, идущих барж бомбили улыбающиеся и кивающие из небесной сини фашистские летчики. Самолеты, точно огромные хищные чайки, кружили над судами и роняли свои черные бомбы, стремясь попасть на его, дяди Петину, чистую палубу. И, нагадив, оставив после себя обгорелое, искореженное месиво, тонущих, израненных матросов, снова взмывали в облака и обращались там в невидимое прерывистое гудение. И дядя Петя назло им выходил на широкую белую палубу и, сдерживая
И шторм вспоминает дядя Петя, тот гигантский, погубивший много кораблей и людей, двенадцатибалльный каспийский шторм, как кошмар, как возмездие, навалился на него после ссоры с Зиной. В реве, в воюще-печальной музыке ветра, что захлебывался, застигнутый пенистыми волнами, он услышал тонкий, жалующийся голос: «Петро… Петро… Что ты меня покинул? Тяжело мне умирать без тебя… Одиноко мне…» И выскочил шкипер на мостик и увидел изломанный, тонущий кораблик, на котором ушла от него Зина.
И не подойти, не подплыть к тонущему судну: любой самый крепкий баркас разбило бы ударом волны о стальной борт. Всю ночь, вцепившись в поручни мостика, смотрел дядя Петя на каким-то чудом всплывающий из-под налитых свинцовой тяжестью валов кораблик. И всю ночь между шкипером и матросом Зиной шел не слышимый больше никому разговор: «Петро… Я велела привязать себя к койке и задраить каюту… Ты найди меня после, Петро…» — «Прости меня, Зина, прости, люба моя. Не будет мне жизни без тебя…» — «Пить, Петро, хочется…» — «Может, зря мы ушли из станицы, Зина?» — «Может, зря, Петро. Я бы тебе деток нарожала, сына и дочку, не одни мы были бы в мире… Ох, Петро, как я тебя любила!.. Как увидела, так и полюбила, еще девчонкой на тебя любовалась. А ты никогда не любил меня, правда?» — «Не говори так, Зина! Не увел бы я тебя с Дона, коли не любил бы…» — «Петро, люба моя… Я знала, что помиримся мы с тобой перед смертью… Жаль, не жить нам теперь. Петро, волны в переборку бьют, прощай!» — «Нет, Зина! Нельзя! Продержись еще немного… Держись!!!»
И кораблик, словно прикованный к жизни взглядом шкипера, наперекор всему держался на плаву и не тонул. Мгновение за мгновением, минута за минутой, час за часом шла и проходила штормовая ночь, и с рассветом наваливалось солнце на беснующееся море и прекратило шторм. Спас Петро свою Зину и на руках, как драгоценнейший в мире дар, унес к себе в каюту.
Многое вспомнить можно… От горьких и светлых этих воспоминаний приободрился дядя Петя, распрямил плечи и гордо посмотрел вокруг себя. Пробило солнышко мутные, белесые утренние облака и, упав на крепкий январский лед, подпрыгнуло и, расколовшись, растопило всю Волгу дневным полуденным светом, высветлив и дальний голубой остров, и лес, и темные избы, и черный глазок дремлющей под лункой реки. Теплее, веселее стало в зимнем мире, вновь ожила и задергалась в шкиперских руках удочка, подсекая и вытаскивая на лед налитых и румяных, точно подводные яблоки, окушков.
Часа через два шкипер надергал их полное ведро. Над трубой мазанки появился и разросся в небе дымок. «Все! Конец рыбалке, пора! — подумал дядя Петя. — Зина небось картошечку жарит… Обед готов… Пожалуй, надо идти…»
С сожалением глянув на лунку, шкипер поднялся и, гремя ведром с превратившимися в сосульки окушками, щурясь и проваливаясь в свои же собственные следы, медленно побрел домой.
Забыл!
Раннее утро. На пустой, разбитой тракторами дороге гуляет снежная поземка. То закрутится в воздухе, то упадет на дорогу и лижет черные лужи. Веселится.
В избе, крайней к лесу (у крыльца разрослись три столетние липы), спит Родион Лосев.
Спит не раздеваясь, как есть: в ватнике и сапогах, уткнувшись лицом в подушку, распластав длинные, вылезшие из рукавов ватника руки. Спит… В избе плавают синие рассветные сумерки. Призрачно белеет печь, похожая на башню с запертыми воротами.
Со стен смотрят на Родиона фотографии. Дед в буденовке и с шашкой наголо (не успел дед состариться, живым закопали басмачи в песок), отец в плащ-палатке (не успел отец задедовать, поймал в грудь горячую фашистскую пулю), старуха мать смотрит неживыми глазами (успела состариться на безмужичьем, послевоенном поле) — и сам Родион на себя смотрит со стены, отдавая пионерский салют.