Марина Цветаева. По канату поэзии
Шрифт:
Впрочем, несмотря на все клятвенные отказы Цветаевой от любых человеческих привязанностей и верность одной Поэзии, на самом деле это не так. При всей кажущейся целеустремленности, ей не хочется идти до конца по тому пути, на который влекут ее слух и поэтическая логика. Человек в ней сопротивляется поэту, хотя, конечно, это происходит за пределами поэтического текста, в котором полноправно властвует поэт, – об этом сопротивлении свидетельствует экстратекстуальное обстоятельство: переработка поэмы. В новом варианте поэмы «На Красном Коне», опубликованном в сборнике «Психея», два эпизода с убийствами, следующие за «гибелью» куклы, убраны. Вероятно, со временем Цветаева осознала, что буквальные следствия действий, описываемых ею в этих сценах, настолько шокируют воображение читателя, что он будет уже не в состоянии различить заложенные автором символические смыслы. Исходная версия поэмы рискует быть прочитанной как баллада об убийстве, тогда как переработанная версия есть чистая аллегория. Впрочем, в исходной версии мощное эмоциональное крещендо, создаваемое рифмоподобной перекличкой сцен, каждая следующая из которых еще более поразительна, создает блистательную музыкальную оркестровку. Убрав две сцены, Цветаева утрачивает этот эффект; исходная версия поэмы «На Красном Коне» в поэтическом отношении гораздо сильнее,
Обратимся к двум эпизодам, завершающим поэму: сцене в соборе и финальному сражению. В двух критических интерпретациях поэмы, предложенных Дэвидом Бетеа и Кэтрин Чепела, каждая из этих сцен, соответственно, служит основой для того, чтобы представить поэму Цветаевой как фантазию о потере творческой ответственности и возвращении к пассивной женской роли. Бетеа помещает свою интерпретацию в контекст утверждения Торил Мой, автора книги «Сексуальная текстуальная политика», о том, что фантазия об изнасиловании для творческой ипостаси женской души функционирует в качестве своего рода магического «сезам откройся», давая женщине, предающейся такой фантазии и тем освобожденной от чувства вины, доступ в запретную область поэтического языка. Чепела другим путем приходит к сходному заключению, видя в кульминационном моменте поэмы унизительную вариацию служившей источником вдохновения для символистов фантазии о музе/проститутке. Я хотела бы возразить обеим этим интерпретациям.
Уже говорилось о том, что Цветаева не ощущает никакой врожденной, связанной с ее принадлежностью к женскому полу как таковой, языковой преграды своим поэтическим опытам; напротив, поэтический язык – ее естественная среда, прирожденное призвание, ее, с самого раннего детства, способ познания (описание обретения языка в таких поздних эссе, как «Мать и музыка» (1934) и «Мой Пушкин» (1937), формулирует эту позицию предельно ясно). Если так, то нет никакого смысла рассматривать трансгрессии в поэме «На Красном Коне» с точки зрения якобы переживавшейся ею неполной доступности поэтического выражения. Далее, на мой взгляд, цветаевский проект переработки мифа о вдохновении в поэзии представляет собой действие, обремененное не виной, а логическим и психологическим усложнением – чего прочтение поэмы, исходящее из фантазии о сексуальной виктимизации, объяснить не способно, поскольку базируется на бинарных оппозициях. Более того, предположение Бетеа, что всадник дает Цветаевой оправдание в уклонении от личной ответственности (он подчеркивает замечание Торил Мой, что в фантазии об изнасиловании «женщина невиновна»), упускает из виду свободный выбор, который Цветаева подчеркнуто осуществляет на протяжении всего текста.
Сделанная Чепела поправка к интерпретации Бетеа справедливо помещает это произведение Цветаевой в рамки именно той традиции, которую она стремится модифицировать: исследовательница замечает, что Цветаева «переписывает <символистский сценарий «поэт и муза»>, подтверждая его: она представляет себя в конце поэмы в роли пассивного субъекта-женщины, используя мужскую традицию лирического мазохизма для мазохистского разрешения своего страха женской активности (agency)»[131]. Однако я не согласна с однозначно негативной интерпретацией Чепела заключительной сцены поэмы: «Женщина-поэт лежит связанная в канаве на поле битвы, ожидая финального возвращения своего Гения <…> Логика действия здесь та же, что в сказке о царь-девице, которая, поддавшись герою, утрачивает свою активную сущность»[132]. Прочтение Бетеа заканчивается на столь же мрачной ноте: «То, чем всадник пронзает или “оплодотворяет” <героиню>, – это гибель ее собственного “я”»[133]. Однако в моей интерпретации финал поэмы – это триумф потенциальности вдохновения – состояния, неизмеримо более предпочтительного для Цветаевой, чем удушающее осуществление всякой реальной встречи. Именно союз Цветаевой с ее всадником/музой в конце концов делает возможным рождение ее истинного поэтического «я» во всем его двойственном, неотразимом и беспокоящем блеске.
Помимо вышесказанного надо отметить, что в поэме союз лирической героини с музой, при всей его жестокости, в двух существенных моментах отличается от фантазии об изнасиловании. Во-первых, изнасилование по определению неожиданно и не запланировано. В фантазии об изнасиловании «жертва» воображает себя пассивным участником в насильственном контакте, который на самом деле отражает ее собственное тайное, невыраженное желание. Но героиня Цветаевой, напротив, проявляет свободную волю на каждом этапе систематического уничтожения ею ложных объектов ее прежних, ошибочных привязанностей. Она желает и сама способствует кульминационному соединению с всадником, чью ответную страсть она противопоставляет безразличию своего земного возлюбленного («Не любит! – Так я на коня вздымусь! / Не любит! – Вздымусь – до неба!»), первой выступив в бой с ним: «Посмотрим, посмотрим в бою каков / Гордец на коне на красном!» Когда всадник наносит ей неизбежное поражение, она приветствует его с исполненным нежности восторгом: «Я, руки воздев: Свет!». Она – подстрекатель и инициатор, даже в фантазиях.
Во-вторых, изнасилование – это, по определению, сексуальный акт. Бетеа и Чепела прочитывают полученную героиней в заключительной сцене сражения рану под левую грудь во фрейдистском ключе, как кодирование сексуального проникновения:
В груди холодок – жгуч.
И входит, и входит стальным копьем
Под левую грудь – луч.
Но при прочтении этого эпизода в контексте прочих смыслов поэмы становится ясно, что Цветаева здесь предполагает противоположную логику: асексуальное пронзение кодирует не сексуальное проникновение, но полное и окончательное уничтожение сексуального[134]. Эта интерпретация подтверждается тем, что в метафорическом описании оружия всадника перевернуто традиционное соотношение объекта и уподобления: оружие и есть на самом деле луч света, который только сравнивается со стальным копьем, а не наоборот. Это движение поэтической мысли от конкретного/физического/сексуального в сторону абстрактного/стихийного/духовного служит
Подведем итог. Хотя идея фантазии об изнасиловании действительно охватывает те три проблемы, которые составляют ядро поэмы «На Красном Коне» (отношение «я» и другого; вопрос агента, активной сущности; взаимопроникновение противоположностей), я считаю, что эта идея – не достаточно удовлетворительный интерпретативный инструмент для описания всей сложности поэтического проекта Цветаевой в этой поэме. Более того, направленность этой интерпретации неверна: она придает союзу Цветаевой с всадником на красном коне гораздо более негативный оттенок, чем предполагалось самим поэтом. Можно даже сказать, что Цветаева пишет не об изнасиловании, а о парадоксальном анти-изнасиловании: это фантазия о способе существования – или, по меньшей мере, о состоянии сознания, – в котором удовлетворение сексуальности происходит посредством ее же уничтожения, а тело и душа, «я» и другой, активность и пассивность оказываются вследствие этого совершенно неразделимы. Это и есть то своеобразное, алогичное состояние вдохновения, которое является истинной целью Цветаевой в этой поэме, – и она достигает его путем устремленного вверх вектора развоплощения, а не нисходящего вектора унизительного физического насилия.
Соответственно, в моем прочтении то, что в поэме «На Красном Коне» кажется унижением, на самом деле должно быть истолковано как возвышение. Всадник сам является образом устремленности вверх, синонимичной для Цветаевой поэтическому порыву. Каждое его появление – это жест, устремленный в небо: взмах и, одновременно, порыв прочь от физического мира в бестелесную область чистых стихий или еще более чистой абстракции. Этот эффект устремленности ввысь достигается прежде всего фонетической игрой, а именно, звуки приставки вз-/вс– , обозначающей движение вверх, откликаются по всей поэме в большей части глаголов и существительных, описывающих всадника. Вот некоторые из множества примеров: «Вздымая куклу… / Встает, как сам Пожар», «взмахом плаща / В воздух меня – вскинул», «Всплеск… Плавный вскок. / … Встает, как сам Поток», «Встает как сам Набег», «Взгремел в алтарь»; и, наконец, в финале поэмы: «Восход светел. / О кто невесомых моих два / Крыла за плечом – / Взвесил?»
Приставка вз-/вс- с ее коннотациями стремительного движения вверх становится морфологическим двойником самого всадника, который на протяжении всей поэмы остается безымянным – как и пристало музе – таинственным султаном, царем, «Всадником»: воплощением Пожара/Потока/Набега. Реальная морфологическая граница в существительном всадник проходит между в и с (в– садник; кстати, одно из значений родственного глагола всадить связано с сексуальным проникновением). Однако значение движения вовнутрь, проникновения и внедрения, связанное с приставкой в-, преодолевается благодаря соседству с фонемой с в начале следующей морфемы. В сильном звуковом/семантическом контексте, созданном повторением приставки вз-/вс- через всю поэму, происходит сближение фонем в и с, морфологическая граница слова сдвигается вперед, так что оно приобретает ложную этимологию вс– адник, и направленное внутрь насильственное действие, которое всадник творит над лирической героиней, оборачивается устремлением вверх и вовне (возможно, небезосновательно и предположение, порождаемое звуковым намеком, что вс-адник на красном коне есть обитатель ада).
Похожая трансформация происходит в сцене в соборе, которую анализирует Бетеа. Глагол, который Цветаева использует здесь для описания того, как всадник наступает ей на сердце/грудь – вставать:
Доспехи на нем – как солнце…
– Полет крутой —
И прямо на грудь мне – конской
Встает пятой.
Направление движения здесь не однозначно, поскольку вставать означает одновременно и «наступать на что-то» (вектор вниз) и «подниматься» (вектор вверх). Если принять во внимание звуковой контекст (связь всадника с приставкой вз-/вс-), то получается, что направленное вниз движение/унижение, которое явно описывает глагол вставать, метафорически «преодолевается» возвышающим эффектом сочетания вс-. Эту интерпретацию подтверждает далее то, что, как и в случае с раной от луча света в кульминационном моменте поэмы, здесь также оказывается, что порождающему вдохновение полету, начатому жестоким и освобождающим жестом конного воина, предшествует пролепсис этого полета. Ибо строка «полет крутой» передает не только направленную вниз траекторию копыт коня, но одновременно и внезапное предвкушение лирической героиней полета вверх, которое предшествует ее соприкосновению с ранящей «пятой».
Сердце Дракона. Том 12
12. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
рейтинг книги
Гимназистка. Клановые игры
1. Ильинск
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Предназначение
1. Радогор
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
