Мерцание золота
Шрифт:
— Вишь, какие наши места? — подмигнул мне старший. — А ты, дурочка, боялась.
Хлопцы заржали.
В деревне у крайнего дома мне велели остановиться. Все вышли, громко захлопнув за собой двери.
— Жди, — сказал старший. — Сейчас вынесем сколько надо.
Я понял, что денег мне не видать.
«Ну и ладно, — подумал я, разворачиваясь. — Хорошо, не придушили. Народ в Чоботах смирный…»
Я позвонил в Минск, в Союз писателей, и рассказал о печати Мулатова.
— Да пошли они со своей печатью! — услышал я в трубку. — У нас независимое государство,
Я понял, что сидеть на двух стульях не имело смысла, и забрал из МСПС свои вещи, благо их там практически не было. Мулатов меня не удерживал. Консультанты оставались лишь по узбекской, казахской, таджикской и киргизской литературам, что называется, из ближайшего окружения Мулатова.
— Сколько ты там продержался? — спросил Коваль.
— Месяц, — сказал я.
— И то много, — кивнул он. — Я тоже заявление написал.
— Чем будешь заниматься?
— Книги писать. Теперь это единственное, что имеет смысл.
Но я его примеру следовать не стал. Наоборот, я считал, что в нынешние времена служба, пусть и низкооплачиваемая, гораздо перспективнее, чем написание книг, пусть и нужных народу.
— О чем пишешь? — на всякий случай поинтересовался я.
— О террористах.
Это была очень нужная книга. Но я Ковалю не завидовал. Не всем ведь становиться нобелевскими лауреатами. Невзирая на вид типичного москаля, я оставался белорусским писателем. А какие из нас нобелианты?
6
В Минске внешне все вроде оставалось по-старому, однако в умах тоже происходили изменения.
— Перехожу в католики, — сказал мне Алесь Гайворон.
Мы сидели в баре «Ромашка», потягивая «Казачок» — водку с апельсиновым соком.
За время, пока мы не виделись, Алесь погрузнел, превратившись в местечкового дядьку, у которого в жизни остался один интерес — практический.
— Почему не в униаты? — спросил я.
Лет пятнадцать назад мы с ним всерьез изучали проблемы униатства в Беларуси. Что было бы, если бы в Северо-Западном крае действительно возобладали последователи Иосафата Кунцевича, которого утопили в Западной Двине взбунтовавшиеся витебчане? Беларуси сегодня надо было выбираться на свой шлях, но никто не знал, как это сделать.
— Надо переходить под сильную руку, — устремил взор вдаль Алесь.
С годами он все чаще стал пользоваться преимуществом своего роста. Смотря поверх голов вдаль, ты поневоле возносишься над окружающими.
— Почему не под московскую?
— Дак Европа же.
Я покивал головой. Европа была сильным искушением. Короли, канцлеры, магистры, Ротшильды с Рокфеллерами, а над всеми ними Монбланом возвышается папа римский. Это зрелище могло очаровать кого угодно.
— И когда собираешься креститься?
— Уже, — веско сказал Алесь.
— Да ну? — удивился я. — In nomine et patria, et filia, et sancta simplicia[1]?
У Алеся отвисла челюсть, и его взор сполз с горних высей на грешную землю.
— Ты тоже наш? — потрясенно спросил он.
— Не
— Нет, — помотал головой Алесь. — Я на журфаке учился.
— Журфак любой идиот осилит, — вздохнул я. — А у меня был Беньямин Айзикович.
Мне казалось, что историю про латынь помнят все мои друзья, — ан нет. «Вот так и о каждом из нас позабудут потомки», — подумал я.
Латынь мы изучали на первом курсе, и после второго семестра у нас был даже не экзамен, а обыкновенный зачет. Но здесь следовало учесть, что преподавателями латыни у нас на филфаке были глубокие старцы Мельцер и Пильман.
Моим учителем был Беньямин Айзикович Мельцер. Это был носатый согбенный еврей, окончивший Ягеллонский университет то ли в тридцать шестом, то ли в тридцать седьмом году. Перед войной он эмигрировал в Советский Союз и вот уже сорок лет преподавал на юрфаке римское право, а на филфаке латынь. Несмотря на мафусаилов возраст, а может, как раз из-за него Беньямин Айзикович интересовался исключительно девушками. Он вызывал к доске какую-нибудь Ленку Коган, у которой ноги начинались от ушей, и ходил вокруг нее как кот возле сала, пока та стучала мелом, записывая: «Sic transit gloria mundi». Афоризмы Беньямин Айзикович всегда подбирал соответственно моменту.
Ребят он практически не замечал, но со мной вышла промашка. Ко мне из Киева в гости прилетел одноклассник Санька. Мы с ним распили бутылку вина, погуляли по городу и зашли на филфак. Саня захотел лично осмотреть заведение, в котором учится его лучший друг. Мы так громко обсуждали в коридоре занюханность этого самого заведения, что дверь одной из аудиторий распахнулась, и на ее пороге вырос Беньямин Айзикович.
Оказалось, что занятия по латыни в этот день проходили именно в моей группе. И Беньямин Айзикович меня узнал. Точнее, ему подсказала Ленка, выглянувшая вслед за ним из двери.
— Кожедуб? — удивилась она.
— Вот он Кожедуб? — показал на Саню пальцем, таким же крючковатым, как и его нос, Мельцер.
— Второй.
Врать Ленка не умела, но первокурсникам это простительно.
— И он из нашей группы? — уточнил Беньямин Айзикович.
— Да.
— Заходите, — пригласил меня в аудиторию учитель.
Но мы с Саней, толкая друг друга, постыдно бежали.
На всех последующих занятиях по латыни я забивался в самый дальний угол аудитории, но Беньямин Айзикович уже запомнил меня. К доске не вызывал, однако всякий раз удовлетворенно кивал, обнаружив меня в задних рядах. Роль кота, скрадывающего мышь, нравилась ему ничуть не меньше, чем охотящегося за салом.
В первый раз на зачете он меня даже не стал спрашивать.
— Идите готовьтесь, — небрежно махнул он рукой. — Латынь надо не прогуливать, а учить!
Во второй раз он недолго послушал меня, склонив голову набок.
— Нет, это еще не настоящая латынь, — сказал Мельцер. — Произношение не то.
У самого Беньямина Айзиковича произношение было как у обычного местечкового еврея: «цивилизацья», «канализацья». А может, здесь сказывалось влияние польского языка, Мельцер его тоже знал.