Мой товарищ
Шрифт:
Мать нас кормила гречневой и пшенной кашей, жарила солянку утром. А в лес мы брали с собой хлеб, картошку и пузырек конопляного масла. Картошку мы пекли в золе, это был наш обед.
В воскресенье и другие праздники мы отдыхали.
И вот однажды, в воскресенье, когда мы все сидели за столом и обедали, в хату входит старый Трусак. Он был в этот год в деревне еще и за десятского, разносил письма и созывал мужиков на сходки. Трусак поздоровался, сказал «хлеб-соль» и полез за пазуху.
— Егор Афанасьевич, брат ты мой, — говорит он моему отцу, — пришел какой-то заказной пакет из Москвы, не то тебе, не то твоему малому —
Отец положил ложку на стол, вскрыл пакет, вынул оттуда какую-то бумагу и начал читать.
— Дрянь паршивая! — закричал он на меня, когда прочел бумагу. — Ишь, что задумал? На! Читай…
И он швырнул мне под нос бумагу и конверт. А сам заговорил с Трусаком об общественных делах, скоро ли сходка будет.
Я сначала не понял, в чем дело, за что отец на меня сердится. Я побоялся при нем заглянуть в бумагу, сидел ни жив ни мертв и лишь тогда осмелился, когда отец с Трусаком вышли на улицу.
Забрался на печку и начал читать.
На конверте стояло: «Е. В. Б. господину Каманину Ф. Г.»
Что такое «Е. В. Б.», я не понял. После мне объяснили: «Его высокоблагородию».
Хорош я «господин» — в дровосеках с отцом хожу, дрова в лесу пилю!
А в письме — и на какой бумаге, я в жизни такой не видывал! — читаю:
«Е. В. Б. господину Каманину Ф. Г.
Московская контора Императорских театров, возвращая Вам пьесу Вашу „Неудача Соломкина“ по приказу Его Высокопревосходительства генерал-майора директора Московских Императорских театров Теляковского, сообщает Вам, что надобности в ней для Императорских театров не представляется.
Управляющий Московской конторой Императорских театров (размашистая и неразборчивая подпись).
С подлинным верно: делопроизводитель… (подпись менее размашистая, но тоже непонятная)».
В углу — двуглавый орел и печатный штамп, номер и число. Внизу — печать. Все честь честью. Тетрадки все целехоньки, даже картинки, на которых я нарисовал главного героя пьесы Соломкина и других, лежа ли тут же, в тетрадках.
Но самое удивительное было то, что от моей пьесы исходил такой дивный запах, какого раньше я нигде не встречал. Она пахла дорогими стойкими духами. Даже мать, мывшая миску и ложки возле лоханки, почувствовала этот запах.
— Сынок, это что ж так хорошо пахнет? — спрашивает она.
— Это моя пьеса.
— Ах, как хорошо! — говорит мать, потягивая носом.
Ко мне на печку мигом прискочили братишки и сестренки.
— Братик, милый, дай и мы понюхаем, — просят они.
— Вытрите сначала носы, — приказываю я им.
Они шмыгают носами, а потом тянутся к письму.
Но мне хотелось поскорей поделиться новостью с Васькой Легким, и я направляюсь к нему, захватив с собою пакет.
Легкий был дома. Я отозвал его в сторонку и тихонько говорю ему:
— На-ка, понюхай!
Он нюхнул и глаза вытаращил.
— Вот это здорово! Что это такое?
— Пьеса моя, из Москвы пришла.
— А почему она стала такая?
— Сам не знаю. Видимо, та барышня, которая мне ее отсылала, была сильно надушена.
— Замечательно! Дай и дяде Тихонку понюхать, ведь он, кроме ладана, другого запаха не знает.
Тихонок потянул носом и закрутил головой:
— Ох, ох, ох! Вот это запах! Лучше, чем ладан.
Потом пьесу нюхали мать
У нас в деревне духи покупают только жены да дочери лавочников, в Бацкене духами в церкви несет от попадьи с поповнами да от купчих. Но наши деревенские бабы тоже любят хорошие запахи, и некоторые из них вместо духов покупают иногда кусочек душистого мыла и кладут его в сундук, где лежат праздничные платки, шали и сарафаны, чтобы от них тоже по праздникам хорошо попахивало.
Что пьесу не приняли, меня не очень огорчало тогда. Я был уверен, что когда-нибудь все же напишу хорошую пьесу, которую если не Большой, то Малый или еще какой-нибудь театр примет к постановке. В этом был уверен и Легкий.
— Ты не падай духом, товарищ, — говорил он мне не раз. — Первый блин всегда комом, и лиха беда начало. Рано ли, поздно ли, а дело у тебя пойдет! И этот генерал Теляковский, может быть, столько же понимает, что и наш Телячья Голова. Недаром у того фамилия, а у нашего прозвище схожи. Дураки они, вот и весь мой сказ!
VI
Мы пасем лошадей
Летом самой большой радостью для наших ребят было гонять коней в ночное. У нас и за человека-то настоящего не считался тот, кто не умел ездить верхом, кто не гонял коней в ночное. И вот эта радость пришла и к нам с Легким, когда нам обоим пошел двенадцатый год. Брат Легкого, Ванька, стал большим, ему исполнилось пятнадцать лет, он пошел на завод работать, и коней у них будет гонять теперь Легкий.
И мой отец решил купить какую ни есть лошаденку, чтобы пахать и боронить на ней.
Лошадь вообще в крестьянском хозяйстве нужна.
Ах, как же я обрадовался, когда отец привел лошадь на двор! Теперь и мы заживем, как люди, теперь и мы перестанем быть бобылями-безлошадниками. А самое главное — вместе со всеми я буду ездить но своей лошади в ночное. Гонять лошадей в ночное мне давно уже хотелось: больно уж там хорошо, как рассказывали ребята.
И вот настал этот счастливый день…
Мать усадила меня верхом на нашу Сивку, строго наказала не ехать быстро, чтобы не слететь лошади под ноги. На мне снизок — шубенка и зипун, на голове — шапка, на ногах — лапти. Я еду одним из первых за лошадиным сторожем дядей Мосеем, который почти каждый год нанимается пасти наш табун.
В деревне три табуна: два — на нашей Горчаковке и один — на Мальцевке. Каждый табун пасет свой сторож, в каждом — более сотни лошадей, не считая жеребят. В ночное коней гоняют с конца апреля до начала сентября. Сторожам платят за это по рублю за лошадь и по четвертаку за жеребенка или по пуду ржи за лошадь и по десяти фунтов за жеребенка. Сторож охраняет коней всю ночь, а ребятишки только приводят их на луг, поле или лесосеку, собирают дрова для костра. Ночью ребята спят, а утром сторож будит их, указывает каждому, где его кони. Ребята ловят лошадей и едут домой. У кого много коней, те гонят их табуном, у кого один или два — ведут в обротях.