На сопках Маньчжурии
Шрифт:
Каменистая дорога извивалась среди сопок, покрытых пышной тайгой.
С каким вожделением поглядывали люди на чащу, но конвойные не спускали с арестантов глаз. И потом: что будет с тобой, если ты даже и скроешься в чаще? В кандалах, без оружия, даже без складного ножа в кармане!
Грифцов внимательно рассматривал тайгу. Амурский мир был поистине пышен и приволен; склоны сопок поросли пихтой и лиственницей, на скалах лепились кедры, огромные яблони стояли у ручьев… С перевалов открывался бесконечный ряд вершин, то мягких и круглых, то острых, зубчатых. Это была настоящая
На привалах, пока варили похлебку, Грифцов ложился в траву. Среди трав он нашел мяту и дикий лук, чеснок и ромашку… А вот табак…
Занятия местным природоведением?! Но по этому краю придется бежать! Надо знать о нем как можно больше!
Белок много. Они шли целыми косяками по вершинам дерев, тонко и весело посвистывая. Бурундуки не боялись людей и выглядывали из своих порок под корнями кедров.
Мучила мошка. Воздух был мутен от неисчислимого количества этих существ; они забирались всюду. Лица вспухли, тело горело. Бороться с ними было невозможно. Грифцов лечился психически: он отделял себя от зуда и боли в своем теле. Боль существовала сама по себе, а Грифцов — сам по себе. И, надо сказать, в этом трудном искусстве он добился некоторых успехов; во всяком случае, не приходил в то раздраженное неистовство, в котором жили и каторжники, и конвойные. Ругань и удары прикладами облегчали сердца конвойных, но сердец арестантов не облегчало ничто.
На пятый день подул юго-восточный ветер, низкие тучи летели из-за Амура. Мелкий пронзительный дождь сек землю. Все исчезло: горы, тайга, зверь, даже мошка. Дорога ползла под ногами, колонна проходила в день по две версты. На привалах костры не разводились. Конвойные командовали: «Ложись!»
Надо было ложиться там, где стоял, — в жидкую, струящуюся грязь, Не разрешалось приподнять голову.
— Ложись! Не то…
Как в барже, так и теперь казалось: ничего в мире нет и не было, кроме дождя. Один мелкий, все пронизывающий дождь!..
Наконец пришли в лагерь — место жительства! Место каторжного труда — колесуха!
Долина, вдали сопки. Болото. Тучи, Тот же дождь. Первые три дня приводили в порядок палатки. Ветхие, дырявые, они не защищали ни от дождя, ни от ветра, Ставили латы, но из той же гнили. Окапывали палатки, но земля ползла под лопатами. В палатках было так же зябко и мокро, как и вне палаток.
Приземистый сказал:
— Мне — пятнадцать лет каторги, отбыл два года… На колесухе тринадцать лет, что ли?..
Когда тучи поднялись выше, стало видно, что перед лагерем тайга, за ней — вершины сопок, справа — топь, а на юг, совсем недалеко, Амур.
Амур!.. А ведь за Амуром — воля!
В четыре утра подымали на работу. Рыли канавы, резали дерн, возили песок, дробили молотами щебень, валили тайгу, выворачивали камни — прокладывали дорогу.
Инструмент был скверный: лопаты гнулись, топоры не рубили, ломаные тачки не возили.
Грифцова пропустили к начальнику лагеря капитану Любкину.
У Любкина в палатке было сухо, горела печка, на столике — вино и закуска, какая-то женщина, по-видимому не жена, но выполнявшая ее обязанности, сидела на койке.
— Что? Тачки ломаные? —
Он с искренним удивлением рассматривал Грифцова, потом захохотал:
— Остолоп! На то ж и каторга! Кругом — марш!
Через некоторое время Грифцов уже знал, что Любкин на колесухе богатеет с каждым днем. Жалованья арестантам полагалось по тридцать копеек на день. В лагере триста человек. Не выдавалось никому ни копейки. Полагалась смена одежды, Не выдавалась. Деньги шли в карман Любкину. Вместо фунта мяса на день — полфунта. Вместо трех фунтов хлеба — два.
Поэтому Любкину не было смысла торопиться с работой. Пусть ломаные тачки, тупые топоры, непилящие пилы. На то и каторга!
Лагерь был разбит по артелям: десять человек — артель. И на десять уголовных — один политический.
Конвойные развлекались порками и истязаниями арестантов. Били за провинности и не за провинности. Приземистого, который оказался одесским евреем, ежедневно били за то, что он еврей. Били за очки, за длинные волосы, за чистую рубаху: смотри, как вырядился, о бабе думаешь? Били за грязную рубаху.
Жизнь на колесухе казалась нереальной, выдуманной, и, когда утром вставали, не верилось тому, что вокруг, и, когда резали, копали, валили и вечером пели: «Спаси, господи, люди твоя…», не верилось, что в самом деле режут, копают и поют.
Через месяц бежали трое уголовных. Их поймали казаки из соседней станицы и доставили в лагерь. Конвойные повалили беглецов прикладами, связали ноги и за связанные ноги волокли лицом по земле.
Один из бежавших умер. Двоих стали пороть. И тут уж засекли насмерть.
Любкин одобрил действия подчиненных и лично каждому поднес по стакану водки.
Трудно отсюда было бежать. Грифцов смотрел на себя в осколок зеркала и не узнавал: зарос, — кроме волос, ничего на лице не было. Впрочем, были глаза, но какие-то чужие, в красных распухших веках.
Самое отвратительное было резать дерн. Отрежешь мокрый четырехугольный пласт, а из-под него — туча мошкары. Резал в болоте, стоя по колени в воде.
Любкин лично Грифцову назначил эту работу.
— Вот будешь резать, — сказал он. — Забастовки устраивал, у меня тут не побастуешь, засеку насмерть. Тачки поломанные, топоры тупые!.. Походатайствуй еще у меня!
Палатка Любкина стояла на холме, и по вечерам оттуда доносились пьяные песни. Пили водку и пели песни Любкин и женщина, исполнявшая обязанности его жены.
Арестанты слушали эти песни и мечтали: нет у них на ногах кандалов, есть в руках ножи, и вот они входят в палатку к Любкину…
Грифцов думал бежать. Но как отсюда бежать?
Четвертая глава
1
Катя учительствовала во Владивостоке. Город ей нравился, он не походил ни на один из виденных ею городов. Под жарким солнцем на берегу лазурной бухты толпились разноцветные здания. На базарах китайцы варили на жаровнях суп, пекли пирожки, продавали дымящуюся лапшу, гадальщики зазывали прохожих, фокусники вынимали из карманов пестрых змей.