Охота на охотника
Шрифт:
Авдотья тронула светлые волосы.
Так просто.
Убедить себя, что нет никакой любви. Уговорить. Разжать пальцы. И оборвать ту ниточку, которая держит Стрежницкого в этом мире. Он и сам-то спасибо скажет. Она чуяла, до чего мучительно ему жить. И папенька опять же не раз и не два приговаривал, будто бы Стрежницкий совсем уж притомился в мире этом. Так разве не милосерднее отпустить?
Тем более, она не целительница.
И вообще никоим образом... и только может, что за руку держать, зажимать платочком рану в боку,
На что?
На то, что ее найдут целители?
И рана затянется?
Стрежницкий откроет глаза, увидит ее, Авдотью, и разом, как в книге, осознает, до чего не прав был, себе в любви отказывает. Сердце его разнесчастное воспламенеет или что там ему положено? А он разразится речью, в которой...
Ерунда.
...жили долго и счастливо.
Нет, могло бы получиться. Авдотья ведь не так и глупа. И сумела бы выстроить семью, заодно и папенька, глядишь, в совесть вошел бы, сделал бы своей вдове предложение, а то который год романом тайным маются, хотя оба знают, что нет на границе ничего-то тайного.
Дышит.
Она провела пальцем по губам.
Поцеловать?
Она... признаться, однажды она поцеловала одного поручика, из новеньких, который еще не знал, чья она дочь. Было мокро, слюняво и вообще неприятно, особенно когда поручик, верно, решивший, что нравы на границе повольней столичных будут, ручонками в корсаж полез. И тут же оскорбился, по ручонкам этим получивши.
Грозиться начал...
...потом долго избегал Авдотьи, глядя издали печально.
Да, неудачно получилось.
Но Стрежницкий не в том состоянии, чтобы руки распускать. Да и... почему-то казалось, что подобными глупостями он страдать не будет.
...а папенька все одно не одобрит.
И...
...и сама она понимает, насколько нелепо вела себя, предлагая. Теперь он умрет, и Авдотья даже не извинится. Впрочем, если и выживет вдруг - мало ли, порой и не такие чудеса случаются - она все равно не извинится. Не привычная.
Она наклонилась.
Коснулась губами губ.
Сухие.
И теплые. Значит, пока не мертвый...
– А что это ты делаешь?
– раздался сиплый голос Одовецкой.
– Если искусственное дыхание, то не так надобно.
– Целуюсь.
– Ты его сперва бы в сознание привела, что ли...
Одовецкая выглядела почти нормально, разве что платье с одной стороны обгорело, с другой истлело, кажется, а чулки и вовсе дырами пошли.
– Я бы и привела...
– Помочь?
– А ты сумеешь?
– нельзя поддаваться надежде. Будь все так просто.
– Попробую во всяком случае, только... сил во мне уже... поделишься?
Авдотья протянула руку.
Поделится.
И подумает.
Позволит себе помечтать о глупом. В конце концов, она же девица, а кому как не девицам о глупостях мечтать. Вот возьмет Одовецкая, пошевелит пальчиками, выплетая из нитей
Увидит.
Влюбится.
В кого?
Авдотья нахмурилась, исподлобья покосившись на целительницу, которая склонилась над телом. А в нее, пожалуй, влюбиться можно. И что с того, что Одовецкая тоща и бледна? Это нынче, если тетушке дражайшей верить, как раз-то в моде, не то, что Авдотьины формы пышные. И черты лица у нее правильные.
Возвышенность в них должная имеется.
Пальчики тоненькие.
Револьвера, небось, в руках не держала. Самое оно, трепетная дева. Авдотья же... вот точно, глупость. И силы утекают-утекают, что вода... и пускай, она держаться не станет.
И держать не будет.
Насильно мил не будешь и вообще... только бы выжил. А там... там можно и притвориться, что не было ни разговора того, ни... ничего вовсе не было, кроме случайной вот встречи.
– Плохо, - сказала Одовецкая, вытирая пот.
– Крови потерял много. И... знаешь, он, по-моему, возвращаться не хочет. Тяну, тяну, а он все равно не хочет. Почему?
– Потому что дурак. И дубина строеросовая, - устало произнесла Авдотья. И наклонившись, дернула Стрежницкого за ухо.
– Слышишь ты, там? Я тебе говорю... сам не вернешься, так я за тобой пойду и...
Она наклонилась к самому этому уху, понимая, что выглядит преглупо и вообще девицам трепетным полагается вести себя совершенно иначе. Но она, пусть и девица, однако в трепетности излишней замечена не была.
– ...я запрещаю, слышишь?
– Знаешь, - Одовецкая стягивала края раны, которая теперь выглядела нестрашной. Этакая махонькая дырка в боку.
– Мне казалось, с мужчинами надо иначе обращаться.
– Как иначе?
– Авдотья стиснула ледяные пальцы.
– Не знаю. В монастыре у нас их особо не было и вообще... нехорошая магия.
– Разрушительная, - согласились с Одовецкой, и Авдотья повернулась, чтобы разглядеть говорившего.
Старик.
В потрепанной, местами прожженной рясе, из-под которой выглядывает отвратного вида власяница. Монах? Во дворце? Впрочем... во дворце, как оказалось, хватало всяческого люду, чего уж монаху удивляться. Стоит, руки сцепил. Одна сухая, вывернутая какая-то, торчит из рукава опаленною курячьей лапой, только пальцы подергиваются. Другая белая, молодая.
Волосы седы.
Лицо с одной стороны ожогом поуродовано.
– Позволите?
– монах неловко опустился на колени.
– Его убивает не железо, но заклятье, на нем лежавшее...
– Я не чувствую заклятий, - нахмурилась Одовецкая.
– Потому что это не та магия, которую легко почувствовать. Да и вы, уж простите старика, слишком светлы, чтобы увидеть тьму.
Авдотья вот таких разговоров очень не любила. Сразу начинала себя дурой чувствовать, причем кромешною. И монашек этот... откуда взялся?