От мира сего
Шрифт:
— И вот ведь как получилось: мать родила двойняшек, двух девочек, Дашу и Машу, и так их любила, так любила, даже и представить себе трудно, а на меня ноль внимания, фунт презрения, честное даю слово!
У него было худое, длинное лицо, казалось, кто-то взял его за лоб и за подбородок, стал тянуть в разные стороны. На этом длинном, вытянутом лице — маленький нос пипочкой и рот словно куриная гузка.
— Вот как оно получается, девочка, — сказал Любимов, когда доктор вышел из палаты, — фамилия-то Любимов, а любви ни на столечко! И жена, скажу по правде, попалась
— Сколько же вы живете? — спросил Тупиков, самый молодой в палате. — Наверно, уже давно?
Очевидно, двадцатилетнему Тупикову, как и мне, все люди старше тридцати казались уже изрядно пожилыми. Я знала, Любимову исполнилось здесь, в госпитале, тридцать два года.
— Какое там давно, — Любимов махнул ладонью. — Без году неделя, в общем, в феврале свадьбу гуляли, а в июне, как известно, война, в августе я уже на фронт подался.
— А я в октябре, — сказал Тупиков.
— И надо же так, — продолжал Любимов. — Ни одной раны, даже самой махонькой, ни единой контузии, и вдруг, нате вам, нынешней осенью под деревней Косачовкой, что в Курской области, — бенц, в правую руку, сквозная, сухожилье перебито, двух пальцев как не бывало…
— Рука не голова, — заметил Белов.
— Это точно, — охотно согласился Любимов. — Кто же спорит? А все-таки рана — она и есть рана.
— Это точно, — сказал Тупиков.
Любимов посмотрел на меня.
— А ну, девочка, сообрази еще один чигарик.
Я вынула из пачки «гвоздик», снова чиркнула спичкой, Любимов взял папиросу, глубоко затянулся, откинув назад голову.
— Все собираюсь жене отписать, да рука-то медленно в себя приходит…
— Пусть Анюта напишет, — кивнул на меня Тупиков.
Любимов пожал плечами.
— Конечно, и Анюта отписать сумеет, а мне хочется самому все как есть написать, чтобы никто не читал, ни одна-единая душа, только моя жена и я. Законное желание, как мыслишь?
— Вполне, — ответил Тупиков.
Он был из породы круглоголовых крепышей, короткая шея его ушла в плечи, губы были толстые, румяные, и щеки тоже румяные, весь он производил впечатление очень здорового, всегда всем довольного человека, но, наверное, как оно часто бывает, на самом деле все было совсем не так…
Тупиков был ранен под Харьковом в голову, до сих пор с его головы не сняли повязку.
— Еще немножечко, — признавался Тупиков, — самую бы малость — и Тупиков играл бы теперь в домино с госпожой смертью.
О себе он обычно говорил в третьем лице, причем называл себя по фамилии.
Это была моя палата, я приходила в этот госпиталь два раза в неделю. Ходила я всего еще два месяца, с конца апреля. Меня привел сюда Стас Аверкиев, сосед по дому, мы жили на разных этажах, он на третьем, я на шестом, его мать, кастелянша госпиталя,
Мне и бабушке полагались две рабочие карточки, и еще мы получали два аттестата от моих родителей. Оба они, и папа, и мама, были врачи, оба работали в полевом медсанбате на Северо-Западном фронте.
Так вот, как-то Стас встретил меня в подъезде нашего дома.
— Какая ты большая стала, — сказал удивленно.
— Бабушка называет меня дылдой, — сказала я.
— Вот уж нет!
Он внимательно оглядел меня, я даже поежилась от этого острого, словно бы всепроникающего взгляда.
Стас был известный в нашем районе бабник, не пропускавший ни одной мало-мальски смазливой девушки.
Сколько раз местные сердцееды били его смертным боем, сколько раз грозились выбить все какие есть зубы и переломать кости, один парень из соседнего, Костянского переулка, у которого Стас умыкнул возлюбленную, дал клятву снять скальп с головы Стаса: парень был начитанный, особенно предпочитал романы Купера и Кервуда.
Уж не знаю почему, но клятвы своей он не сдержал, наверное, попросту испугался. А Стас продолжал влюбляться и влюблять в себя женщин самого разнообразного возраста.
Когда Стас женился, все его соперники облегченно вздохнули, теперь, подумали, все, баста, больше не будет ничего такого. Куда там…
Стас был маленького роста, носил очки с выпуклыми стеклами по причине сильной близорукости, из-за близорукости его и на фронт не взяли, рано полысевший, с плохими, редкими зубами.
Но, несмотря на невидную внешность, имел бешеный успех у женщин, может быть, благодаря ласковой манере обращения, ибо всех решительно он называл лапушкой, киской, солнышком, всем любил дарить цветы или шоколадки.
Предметы его увлечений были иной раз старше его самого, но это обстоятельство нисколько не смущало Стаса, он говорил:
— В каждом возрасте своя прелесть, надо только уметь увидеть ее и оценить так, как следует…
Жена Стаса, властная женщина, высокая, много выше его ростом, румяная, густобровая, пилила Стаса по целым дням, обвиняя в вероломстве и прочих грехах, а он в ответ неизменно нежно оправдывался:
— Да ты что, лапушка! Перестань, мое солнышко, лучше тебя, ты же знаешь, для меня никого нет…
В конце концов жена начинала рыдать трубным басом, слышным во всех этажах нашего дома, а Стас, успокоив ее, как мог, клятвенно заверив, что никогда ни за что ни на кого не глянет, опять завязывал новые шашни и опять попадался, и опять жена ругательски ругала его, рыдала в голос и верила его обещаниям…
— Слушай, — сказал Стас, выпуклые стекла его очков блеснули, словно бы отразив солнечный луч. — В нашем госпитале много раненых. Им бывает скучно, сама понимаешь. Что, если бы ты приходила туда?