Поўны збор твораў у чатырнаццаці тамах. Том 10. Кніга 1
Шрифт:
Еще мне хотелось бы вспомнить повесть «Сорок дней, сорок ночей» крымского писателя Анатолия Никаноркина — почти документальный рассказ о событиях 1943 года, о Керченском десанте, который, можно сказать, на одном героизме и самоотверженности сорок суток противостоял немцам. Это честное свидетельство его участника, бывшего в то время врачом медсанбата, свидетельство, лишенное лукавства и созданное на одной лишь горькой концепции правды. Вот такие книги участников войны, если к тому же они хорошо написаны, бесценны для истории и для литературы.
Но как быть тем, кто, обладая недюжинным опытом войны, не имеет определенных, литературных способностей? Я знаю в Гродно бывшего командира
Тема войны заключает колоссальные возможности во всех сферах искусства. Но эти возможности, на мой взгляд, используются еще недостаточно. Несмотря на то, что появились очень большие и очень значительные книги о войне.
М. Кузнецов: Да, Василий Владимирович совершенно прав, говоря о воспоминаниях рядовых участников Великой Отечественной войны. Их надо издавать гораздо больше, нежели это делалось до сих пор, — ведь в них великий и благородный опыт народа. Недавно опубликована книга А. Адамовича, Я. Брыля, В. Колесника «Я из огненной деревни…». Это потрясающие душу рассказы простых людей, даже не воинов и не партизан, а большей частью женщин, чудом уцелевших во время кошмарных гитлеровских карательных экспедиций. Казалось, мы уже так много знали об ужасах, творимых эсэсовскими мерзавцами, но эти бесхитростные свидетельства, бережно собранные тремя белорусскими писателями, открывают новую, неизвестную грань подвига…
В. Быков: Репортаж с того света…
М. Кузнецов: Да, да, это ведь в сущности рассказы расстрелянных, которым буквально чудом удалось уцелеть…
И даже сегодня, спустя 30 лет после Победы, нельзя сказать, что собрано все, что хранится в памяти народной о трагедии и подвиге военного четырехлетия… И пока живы люди, пережившие ту страшную военную грозу, надо неустанно собирать самые ценные их свидетельства. Что касается крупных военачальников, то здесь дело обстоит значительно лучше.
Но хотелось бы вернуться еще раз к проблеме исповеди поколения…
Ю. Бондарев: Василь Быков довольно подробно ответил на вопрос. Я думаю, что сама литература — это исповедь. Каждый роман — исповедь писателя, обращенная не к одному человеку, а ко всем, независимо от того, от первого или третьего лица он написан. Ведь исповедь — это в полную меру раскрытие душевных заслонок, освобождение жизненного опыта и одновременно поиск истины. Мне, например, трудно сейчас расположить свои книги по периодам. По-видимому, от года к году я что-то приобретал и что-то утрачивал, ибо нет равной линии познания, как нет в диалектике заданных раз и навсегда формул абсолюта. И все-таки я понимаю, что в наших последних книгах, если говорить о некоем отходе от чистой исповеди как жанра к широкому полотну, появились новые герои, новые характеры, новые ситуации. Однако я вижу в этом свежее средство познать нравственные возможности человека в более масштабном, более глобальном плане, ничуть не отрицая одиночный солдатский окоп.
М. Кузнецов: Я помню, как Юрий Бондарев лет десять назад писал в одной из своих статей: «Сейчас время малых повестей или компактных романов на 10–12 печатных листов». Тогда это выражало творческую
Ю. Бондарев: Давайте сначала выясним, в каком смысле мы будем употреблять понятие «притча»: в том, как понимали ее в XIX веке, или как понимают сейчас?
М. Кузнецов: Самое краткое определение притчи — иносказание. Такое художественное произведение можно толковать в нескольких планах, оно обладает, как говорил М. Пришвин, тайной современностью рассказа о несовременных вещах. Притча отличается крайней заостренностью мысли и, изображая конкретную ситуацию, заставляет читателя подумать о какой-то иной, большой нравственной проблеме, выходящей за пределы конкретного случая…
Ю. Бондарев: Вы сказали это, и я вспомнил притчу об Иосифе Прекрасном, которая беспредельно восхищала Льва Толстого. Притчей будем считать жанр, который заключает в себе некую понятную всем общечеловеческую историю, исповедующую высокую мораль. В первую очередь я назвал бы, конечно, повесть Василя Быкова «Сотников». Эта вещь нравится мне чрезвычайно потому, что значительность мысли намечает здесь несколько измерений одного и того же факта, поступка человека в предельной ситуации. Возраст предательства — несколько тысяч лет, но, с точки зрения простой нравственности, оно всегда младенец, рождающийся из чувства страха и слабости.
М. Кузнецов: Но есть существеннейшее отличие традиционной притчи от «притчеобразности» повестей Быкова. Обычно для притчи характерно отвлечение от конкретной обстановки, от характеров, динамики событий, и т. п. У Быкова же наоборот — конкретность и достоверность, что называется, предельные! Как читатель, я все время ощущаю тот «эффект присутствия», о котором вы оба говорили, — лежу на снегу, на ветру вместе с Сотниковым и Рыбаком, в виду деревни, занятой гитлеровцами… Вместе с ротой штурмую высоту в повести «Атака с ходу»… Я не вижу ни малейшей утраты конкретности, а при этом сам конфликт действительно «перешагивает» временные границы повести…
В. Быков: История нашего народа, его культуры, его нравственности не началась с Великой Отечественной, войны и не закончилась ею. Я хотел, чтобы какие-тo проблемы нравственности понимались шире и не были связаны только с войной или только с нашей современностью. Мне хотелось толковать их несколько глубже. Ведь война — это древнейшая человеческая трагедия, хотя каждую войну каждое воюющее поколение воспринимает по-своему, отключенно от предыдущих войн. Но это лишь подтверждает тот факт, что уроки истории человечество склонно учитывать с неохотой. Поэтому мне думается, что нравственные проблемы мы должны засвидетельствовать в нашем искусстве, и самым наглядным, и самым содержательным образом.