Под сенью Дария Ахеменида
Шрифт:
– Ну, дом. Живут где. Куда тебе поехать, есть?
– спросил он.
– Нет дома!
– сказал я.
– А какого же тогда ты, подполковник, телешишься с Валерией! Кудысь ты, подполковник, опосле войны похрюкаешь? У меня в Бутаковке такой загородки нету-ка! А у ей, у Валерии, папаня заводиком обзавелся! У ей фатера и в Самаре, и в Питере! Папаня ей купил! Выбирай, егорийский ерой!
– сказал сотник Томлин.
– А мне не надо-ка!
– оскорбился я.
– Ну, и уросливый же ваш род Нориных!
– сказал сотник Томлин.
И будто накликал сотник Томлин - приехала
– Вы, наверно, слышали, - наконец стала говорить она.
– Это невозможно. Я так боюсь. Что-то теперь случится. Вы понимаете, про что я. Я говорю про это убийство. В Петрограде говорят, что монархия гибнет. Вместе с ней гибнет Россия. Вы знаете, в синематографах в Петрограде запретили давать синема, где показывалось, как государь возлагает на себя Георгиевский крест. Потому что, как только начинается, из темного зала сразу голос: “Царь-батюшка с Егорием, а царица-матушка с Григорием!”
– И что же?
– спросил я.
– Нет. Я совсем о другом. Графинечка говорит о том, что в Петроградском гарнизоне скопились все маменькины сынки. Они уклоняются от фронта. И что там у них уже всюду - революционная пропаганда. Это что такое, революционная пропаганда, Борис Алексеевич? Это против монархии? Это за бунт? Неужели мы все погибнем?
Я видел, что она хотела сказать самое главное, из-за чего, собственно, приехала. Она явно хотела сказать о женитьбе и об отъезде после свадьбы с фронта или даже из России.
– Ничего подобного не произойдет, - сказал я о революционной пропаганде и о революции.
Она уехала, не сказав того, зачем приезжала.
А потом дела заставили нас о петроградском событии забыть. Особо не всколыхнул даже сосланный к нам государем-императором великий князь Дмитрий Павлович, убийца. Он остался жить у нас. Он нам показался, то есть он нам проимпонировал. Мы говорили:
– Ну, вот! Слава Богу!
За этими словами мы видели нашу империю. Я в империи еще видел этот поганый мыс Русский Заворот с обратным пальцем. Но я видел, что, пока мы на фронте и вместе, ничего из революционной пропаганды не выйдет.
А британцы запросили помощи, убеждая в возможности выхода при совместном ударе в глубокий тыл всему турецкому фронту перед нашим Кавказским фронтом.
Мы взяли под козырек. В рейд я был назначен представителем от корпуса и одновременно куратором сводной батареи, которой командовал терец есаул Сергей Карпович Кусакин. С боями мы вернули Хамадан, сбили противника с занесенного на три аршина снегом Ассад-Абадского перевала и двадцать третьего февраля, в солнечный и морозный день, вышли на Бехистун.
Далее до Каср-и-Ширина были снова бои, особенно тяжелые - в Миантагском ущелье. Этими боями и рейдом на достопамятные брега Диал-Су турки были окончательно сломлены.
И далее мы стали едва поспевать за уносящимся от нас противником и более имели стычек с курдами, нежели с регулярными турецкими
Глава 13
Горы, оставленные за спиной и по левую руку, лишь изредка и на краткий миг гладили нас одиночным и отважно прорвавшимся прохладным ветерком.
Латунным с прозеленью тазом, какой у нас долго лежал без надобности в чулане и в котором якобы когда-то матушка варила ягоды, навалилось на нас раскаленное небо, замкнуло в кургузую глинистую степь. Взбитая сибирцами глина дыбилась, вставала над нами тяжелой горячей кошмой. Ворс ее лез всюду и мешал дышать. Он пробивался сквозь одежду к мокрому и горячему телу, нестерпимо раздражал и постоянно вызывал желание раздеться.
На каждый порыв горного ветерка глина без промедления закручивалась в крутой юр, со свистом ругалась, опрокидывала ветерок навзничь и потом долго топтала его, долго бегала повдоль батарейной колонны.
Все походило на рейд прошлого года. Отличием был только наш дух. Мы не отступали. Мы рвались на Багдад. Мы были в ожидании чего-то хорошего - может быть, даже окончания войны.
Солнце вдавливало нас в отнимающий силы дурной сон. Ездовые, чтобы противиться ему, шли рядом с уносами. Все шли молча, лишь глухо и с вывертом кашляли, коричнево, будто шоколадом, плевали, утирали шоколадные слезы с опухших и одубевших от соли глаз, выковыривали глину из конских ноздрей, смахивали ее с их морд. Конские слезы точили по скулам быстро засыхающие борозды, отчего морды их превращались в подобие рельефной карты Месопотамии с ее двумя реками Тигром и Евфратом.
Я каждый час менял головной взвод, тем хоть сколько-то давая возможности вновь заступавшему в голову взводу отдышаться. Но батарею я не останавливал и стремился поспеть за казачьим полком.
Сам я шел в середине батареи. Постоянно подле был сотник Томлин. Нагулявшись за прошлое лето, он будто соскучился по мне, присмирел, но ничуть не вспоминал всего, что он сделал. Это вполне меня устраивало. Мы ехали в самой середине батарейной колонны. Лишь изредка, когда становилось совсем невмоготу и во избежание падения кого-нибудь нас из седел, я давал выйти из колонны в степь. Но в голову колонны, как следовало бы по уставу, я не шел, показывая батарее, что я равно с ними переношу тяжесть марша.
Этим же способом глотнуть воздуха, пусть и раскаленного, тяжелого, но не с густой глиной, постоянно пользовались и все батарейцы. По одному, по два, по три человека по обе стороны колонны выходили они, будто из бани, в придорожную степь, широко, по-рыбьи, хватали воздух, перегибались в затяжном кашле, плевались, отряхивались и ждали взводную бочку с водой.
– Не пииить! Отодь от бочки! Не пииить! Вода в ноги дает!
– хрипло и пронзительно буравил вздыбленную над колонной глину Касьян Романыч.