Полынь
Шрифт:
— Власти на них еще нет, на чертей, — сказала другая женщина, помоложе, в плисовой жакетке.
— А мы с вами не власть? — кивнул Иван и, топая сапогами, первый вошел в дом. Глаза застлало. Сердце уже било в виски. Все качалось — так было там, под Кенигсбергом, после контузии…
Невысокого роста мужчина в защитной телогрейке, в серых, обшитых кожей буркех писал за столом в чистой прихожей. Он быстро встал, шагнул навстречу, спросил тихо:
— В чем дело, солдат?
— Пишете? А там семена чуть не погибли! И печника нет. Вы
— Как разговариваешь?
— Гражданин… — горло словно перекусило. — За себя не ручаюсь, как есть контуженый…
— У них у всех то печи, то крыши дырявые. А люди где? Ты вот пойдешь?
— Идем!..
Микешин начал надевать шубу. Руки его суетливо дрожали…
День кончился. Солнце притомленно пряталось в волокнистое облако, полыхал закатный огонь в лесах — одинокие макушки сосен хорошо прорезывались зубчатыми пиками на бледно-фиолетовом небе. За рекой, по низине синим шелком стлалась вода, утопив берег, — кипела до самого леса.
Мария Кузьминична и Шура ушли на двор по хозяйству. Иван, сняв сапоги, ходил босой по щелястым половицам — отдыхал. День пестрел перед глазами своими диковинными происшествиями. Хорошее утвердил, семена помог спасти. А возможно, какую-то частицу веры вдохнул в людей, отчаявшихся и голодных. Россия терпела много, но такой беды, видать, еще не выпадало на ее долю…
Прошла с охапкой дров Шура, сказав на ходу:
— Погоди, сейчас картошки наварим.
Сложив осторожно дрова около печи, торопливо ушла за занавеску и вдруг закричала там жутким, надорванным голосом:
— Ребенок кончается!
Иван пробормотал:
— Ты что?
— До него, глянь, дотронуться нельзя, весь горит, — ухом прижалась к ротику, оторвалась бледная, ожесточившаяся. — Что же делать? — Опять припала, слушая дыхание.
Ребенок с закаченными глазами часто, раскрытым ртом дышал — был слышен легкий хрип. Шура выпрямилась, лицо ее дрожало, под ресницами нехорошо чернели зрачки.
— Что ты торчишь как пень!
Прыгающей ногой Иван ловил сапог, голенище скручивалось трубкой, нога тыкалась в половицу, не попадая.
— А, черт!
Вбежала, услышав крики, испуганная Мария Кузьминична. Иван гаркнул на всю хату:
— Доктор близко есть?
— В Матвеевке. Километра четыре будет. Прямо вон по дороге.
Шинель натягивал на ходу, в сенях опрокинул ведро с водой, вылетел в проулок. Митька пустился следом. На повороте Иван обернул страшное свое лицо, крикнул: «Назад!» — и ускорил бег.
Навстречу волоклись низкие рваные тучи; накрапывал мелкий дождь. Грязной волчьей шерстью клубились вдалеке над лесом сумерки.
Белая от наледи дорога змеисто забирала вправо, там обрывалась в черном трясучем омуте. Сбоку, воткнутый в клекотную глубину, поплавком играл прут. Быстрым течением несло трухлявые
Клочья сизой пены лизнули сапоги. Прикинув глазом, куда может заворачивать дорога в том месте, где пропадала — ближе ли к ракитовым кустам или, наоборот, в сторону одинокой ели, — Иван несмело пошел. Подошвы скользили по отточенному льду, но вода еще не доставала через голенища, и это успокаивало.
Митьке через спину крикнул:
— Не смей идти!
Тот мотался около воды, что-то вопил, набегавший справа ветер сносил крики.
Льдистая дорога подвела к тому месту, где издали был виден обрыв, — дальше рябила сплошь вода, кипела темными застругами. От нее тек седой пар.
«Не могла же она пропасть». Иван пощупал ногой — вода; повел левее — уперлась в твердое; шагнул — и тотчас обжигающий холод пронизал все тело, в глазах знойко сверкнули искры, ледяная стужа остановила дыхание. Шинель, враз намякнув, потащила книзу. На миг увидел почему-то разрезанное пополам, удлиненное солнце — неслось прямо на него, как две красные мины. «Конец… отыгрался!»
Руками и коленями оттолкнув режущую холодом воду от себя, сцепив зубы, зверея, прошептал: «Врешь, собака!»
Ноги начала сводить судорога, но руки гребли, слушались; он протащился метра четыре в сторону, повернул, глаза слипались в какую-то прозрачную сосульку… Он все шептал: «Врешь, врешь!..»
Солнце опускалось в лиловый туман.
Колени наконец ткнулись в твердое, руками обхватил стеклянный горбыль, ушедший под воду, нащупал дорогу, глянул назад словно сквозь пленку: маленькая фигурка Митьки троилась в глазах — близко к страшному месту.
Иван крикнул:
— Назад! Убью!
Митька повернул обратно.
На той стороне разлива Иван оглянулся. Мальчишки уже не было видно, кругом мутнело и дымилось сплошное половодье.
Оранжевую полоску заката гасили сумерки. Издалека наплывал в уши малиновый звон, рассыпался, нарастал заново. Ладонями растер лицо: звон отдалился, угас, и тогда в пустой тишине он слышал глухой и слитный шорох воды. Он побежал. Показались темные избы. Кое-где светляками шевелились огни. Добежав до первой хаты, ввалился в тепло, спросил про доктора. Ему указали на новую хату — рядом, через дорогу. Постучал, пнул дверь, открылась — вошел.
В тесной комнате стояли шкаф с книгами, стол, кровать. В печи весело потрескивали поленья, по стенам пугливо дрожали красные блики. Молодая, высокая, в черной кофте женщина глянула на Ивана хмуро и косо, ничего не спрашивая, неохотно пошла звать мужа за перегородку.
Кругленький, в очках, в бурках и фуфайке, вошел доктор неопределенных лет, в тонких белых пальцах крутил шелестящую ленту стружки, подслеповато щурился.
— Дежурство я сдал, — сказал он уныло, предупреждая дальнейший разговор.