Посланники
Шрифт:
– Так он сказал?
– Именно так. Я всё равно не поняла, отчего моему внуку и всем другим расстраиваться?
Я пояснил:
– Живым всегда есть – от чего…
Как-то "новенькая" спросила:
– Мужчины, скажите, как я выгляжу теперь?
Курт Хуперт сказал:
– Довольно терпимо!
Георг Колман добавил:
– Обновлённой!
Женщина оглядела нас с каким-то просветлённым и доверчивым вниманием, а потом вдруг попросила, чтобы мы назвали наши имена ещё раз.
Мы назвали.
– Вот-вот…Я вспомнила! Я вспомнила, где ваши имена видела!
– выкрикнула "новенькая", и мы прослушали рассказ об экскурсии иерусалимского клуба
В 1944 году…
– -----------------------------------------------------------------
– ------------------------------------------------------------------
В 1971 году…
– ------------------------------------------------------------------
– ------------------------------------------------------------------
Памятная плита с именами австрийских евреев…
"Новенькая" назвала восемь имён.
…………………………………………………………….
…………………………………………………………….
По нашим останкам прошло судорожное волнение,
послышался скрежет шейных позвонков,
наши черепа пробрал нервный тик,
по пустым глазницам пробежали тени,
исказились рты,
вернулось давнее ощущение голода, боли и страха.
запахло историей…
"За что такая честь?" - недоумевали мы.
– Израильтяне обезумели!
– предположил Генрих Хуперт.
Наступила мёртвая тишина.
Курт Хуперт предложил, чтобы я, Ганс Корн, поднялся наверх и в качестве уполномоченного посланника от нашей восьмёрки выяснил, не напутала ли "новенькая" – на самом ли деле существует кибуц "Яд ха-Шмона", а в нём – монумент с нашими именами. В случае, если всё так и есть, мне будет необходимо высказать наш протест…
Предложение Курта было принято единогласным безмолвием.
Меня охватило волнение.
Стало ясно: мне предстоит отыскать необычный маршрут наверх, поднять себя в иное пространство, столкнутся с иными чувствами и иным сознанием.
– Но как это сделать?
– спросил я.
– Найди способ!
– хором отозвались мои друзья, а Цибильский изрёк: "Иди и не споткнись!"
Мои глаза продолжали видеть так же зорко, как и прежде, мой слух оставался
таким же чутким, как и до гибели; я не забыл ни тех, кто нас выдал нацистам, ни тех, кто нас гнал к яме, ни горячую тишину, ни падающие тела. Более того, я чувствовал, как со временем во мне меняются прежние инстинкты, как во мне прорастает некое другое "я" – с дополнительным глазом, дополнительным ухом.
Когда-то я знал, что человек рождается неотесанным, а умирает общипанным,
обрубленным, раскрошенным, обезличенным; а теперь, оказавшись мёртвым, я узнал ещё и то, что человека можно обмануть лишь два раза: в первый и последний. Убитого, замученного лишают естественной смерти, но не жизни.
Я себе твердил: "Ты и здесь – "ты", ибо сохранил веру в своё присутствие" Ну да, известно, что со временем погибшее дерево становится камнем, смола – янтарём, а во что превращаются мёртвые, остаётся загадкой даже для патолого-анатомов, ибо им достаются лишь одни фигушки: сколько бы они нас ни потрошили, нашей главной сути им не выведать – душа-то успела отлететь и уже не при теле. Раз душа спаслась, то ты всё же не какой-то там залежалый товар…
Обладая массой свободного времени, приглядываясь, прислушиваясь к тому, что происходит наверху,
– Почему?
– хотелось мне знать.
Цибильски знал:
– Потому что живые – всего на всего люди!
Для меня стали радостными встречи с Освальдом Шпенглером, с которым мы говорили и о смысле и о бессмысленности жизни, делились взглядами на вопросы долга и верности, на отношение к красоте и уродству, а однажды помянули Фауста, который, задумав улучшить мир, в конечном итоге, устроил полную неразбериху. Шпенглер утверждал, что порой благостные лозунги способны смазать грань между Добром и Злом настолько, что человеку затруднительно осмыслить истинное. Во все времена возникал кто-то, кому удавалось отравлять человеческий разум, блокировать человеческую волю, искажать картины мира реального. Мы ограничивали себя в своих собственных мыслях и предпочтениях, а проникший в нас тупой страх вынуждал пребывать в пустоте и мраке. Ради покоя, мы прибегали к разному роду увёрткам и пичкали себя глупыми иллюзиями. Я предупреждал. Ещё после войны 1914 года я писал о том, что ожидать от жизни многого не следует, однако в 20-ые и 30-ые годы только немногие сумели уловить Zeitgeist* Утверждая, что происходящее вокруг нас – это не бессмыслица и не глупое недоразумение, а издавна быть предназначенное, я всего лишь повторял за Эмпедоклом: "Глупые! Как близорука их мысль, коль полагают, будто, действительно, раньше не бывшее, может родиться, или же нечто вконец умереть и разрушиться может"**
– Освальд, - изумлялся я, - ты высказываешь эпитафию человечеству.
– Ничего другого, - бормотал философ, - я сказать не могу. Впрочем, тем, кому пришлось пережить ужасные потрясения, я предрекаю двоякий выбор: или навеки замкнуться, сохраняя в себе мерзкое чувство самообмана, или же пусть запоздало (хотя надеюсь, что нет) покаяться в чувстве утраченного достоинства и отправиться на его поиски, дабы вернуть его заново.
– Выходит, ты предлагаешь…
– Да, Ганс Корн, поднимись наверх и за всех нас покайся, а живым скажи, пусть в страхе пребывают. Чувство беспокойства живым во благо…Не напрасно Шопенгауэр призывал приучать себя воспринимать мир как своего рода исправительную колонию, и не случайно Гегель писал, что если его идеи не созвучны с фактами действительности, то такие факты и такая действительность вызывают в нём лишь горькую жалость.
Я задумался.
Меня, давным-давно лишённого связи с миром живых, озадачивала мысль о том, смогу ли я при теперешней физической кондиции собрать воедино свои кости, суставы, нервы, мускулы, лёгкие, сердце и подняться наверх, чтобы заглянуть в столь далёкий от польской земли Яд ха-Шмона? И вообще – я не мог припомнить, чтобы в истории мира нечто подобное предпринималось.
* (нем) Дух времени.
** Эмпедокл. "О природе", 9-12.
Смущал вопрос: "А если и сумею выбраться наверх, выстоят ли мои глаза под натиском дневного света, не задохнусь ли от избытка свежего воздуха, выдержу ли шквал воплей, стонов, причитаний обиженных, оскорблённых, униженных, ущербных, обречённых живых?"
Напрягала предстоящая необходимость играть одновременно роль живого, что неправда, и мертвеца, что такая же бессовестная ложь.
Я окликнул моего друга, великого Целана, и мы поговорили о душе, о сердце