Предсказатель
Шрифт:
Тут как раз и лесникам бы нагрянуть, мол, хотите в тюрьму или договоримся? Но не нагрянули. Дед, усмехаясь, пояснил: «Далеко, людей мало, безрыбье. Они поближе к городу охотятся. Там добыча жирнее — дураки с деньгами, что ёлки в кадках покупают. Плечо короче — до начальства рукой подать. Что ещё нужно для счастья в Новом Году?»
И тут… Из чащи, словно туман, поднявшийся от земли, вышла Она.
Сначала показалось — корова заблудшая. Ан нет — лосиха. Величавая, рога — как царский венец, покрытый инеем. Глаза — два озера, где утонули все страхи мира. Шерсть дымилась на морозе, и казалось, вокруг
Дед Афанасий и танковый капитан — оба, будто по команде, бухнулись на колени. Шёпот их сплетался в странную молитву: «Калтай мурсула ботума ин» — слова, что помнила земля со времён чудских племён. А я? Я сидел, впившись взглядом в её глаза, чувствуя, как мороз проходит сквозь валенки, сквозь кожу, сквозь годы — прямо в душу. И понял вдруг: это не зверь. Это — Сама. Та, что в старину звалась Лосихой-Матерью, хранительницей чащ. Её видели лишь те, кому суждено перейти грань между жизнью и смертью…
Она стояла, не мигая. За её спиной мерещились тени — то ли волков, то ли древних воинов в кольчугах из хвои. Потом развернулась медленно, будто корабль, плывущий сквозь века, и растворилась в ельнике, оставив за собой золотую нить солнечного луча. А солнце-то и не было, за тучами солнце
— Повезло тебе, Погода, — сказал танковый капитан, поднимаясь и отряхивая снег с бушлата. Голос его дрожал, будто танк, застрявший в болоте. — Некоторые всю жизнь в Чичиковке живут, а Большую Мать не видели ни разу. А ты приехал — и вот она, явилась, как невеста жениху.
— Ну, увидел, — пробормотал я, чувствуя, как Митроша нервно бьёт копытом. Мерин чуял то, что нам, людям, не дано. — Большая.
— Огромная, — согласился капитан, закуривая цигарку дрожащими руками. — Но суть не в размерах. Её встретить — всё равно что смерть обмануть. Говорят, после этого человек либо счастливцем становится, либо… — он резко оборвал, глянув на деда.
Дед же, будто каменный идол, молчал. Лишь глубокие морщины на лице шевелились, словно червяки в могильной земле. Помнил, знать, тот случай с волками — как выжил тогда? Говорили, стая окружила его у Проклятого болота. А утром нашли спящим под сосной — волки лежали мёртвые, со сломанными хребтами, а в руках деда — топор с зарубками, как на автомате партизана Боснюка.
Возвращались молча. Сани летели по накатанной колее, будто время, что нельзя остановить. А в голове звенело: «Калтай мурсула…» — заклинание или предостережение?
Ёлку ставили в правлении колхоза. Дамы сельской наружности, числом три, налили нам по стаканчику самогона. И хватит, сказали, вам и этого довольно. Самогон обжёг желудок, но не согрел душу. А ель, осовобождённая от верёвки, будто пленница, медленно расправляла ветви в тёплом воздухе, роняя слёзы смолы на пол…
Когда же я вышел на крыльцо, тьма уже пожирала лес. Где-то там, в черноте, маячили два огонька — то ли волчьи глаза, то ли звёзды, упавшие в снег. И ветер донёс обрывок той странной молитвы: «…ботума ин». А может, это просто скрипели деревья, оплакивая сестру?
Глава 7
Жужжит!
А вот алкоголь нам, предсказателям погоды, противопоказан категорически. Будущее закрывается, словно ставни в доме упрямого старовера —
Почему выпил я? Во-первых, привычка к мимикрии: быть как окружающие. В деревне-то без стопки — словно волк без шкуры, чуешь на себе косые взгляды из-под рукавиц. Во-вторых, согреться и перестать дрожать. Дрожал я внутренне, в душе, с того момента, как увидел гигантскую лосиху, что встала на дыбы у опушки, будто медный памятник ярости. Меня пугала не столько корова, сколько мысль о волках. Если они под стать лосям… А выпил — и отпустило, словно разжали тиски у висков. И, наконец, главное: будущее и меня не очень-то радовало, точь-в-точь как лес под низким декабрьским небом — простор есть, да холоден он до костей.
Пришел в дом, подкормил дровами печь. Дело это тонкое, дашь мало — погаснет, словно свеча на сквозняке, дашь много — дров не напасёшься, а они нынче словно королевские зайцы — разбегутся, поди, поймай. А уж вьюшкой управлять — целое искусство. Точно часовщик с хрупким механизмом: продвинешь заслонку на волосок ближе — тепло улетит в трубу, на волосок дальше — угарный дух поползёт по избе, как змея под пологом. Сидишь, прислушиваешься к дыханию железа — то ли храпит, то ли поёт колыбельную огненным языкам.
Пока суть да дело, достал радиоприемник. Включил, и настроил на частоту четыре тысячи двести шестьдесят пять килогерц. Приемник хоть и китайский, но с возможностью приёма однополосной модуляции.
Жужжит?
Жужжит!
И больше ничего.
Работа в лесу, самогонка с салом, возня с печкой и жужжание притомили, и я, не раздеваясь, лег вздремнуть. Приемник выключил, нечего энергию расходовать зря. Нет, шапку, валенки и ватник я снял, но не более того — остальное словно вторая кожа приросла за эти недели. Коробочка запрыгнула на кровать, улеглась рядом, свернувшись в черно-белый клубок. Для умножения тепла, будто два одиночества греют друг друга у края света. Я и уснул под её мурлыканье, похожее на шум дизеля на полярной станции.
Проснулся — уже темно. Ничего удивительного, декабрь — месяц, когда солнце лишь кивает из-за горизонта, будто старый знакомый, спешащий по делам. Но растущий месяц еще висит в небе, светит серебряным диском, словно пуговица на кафтане ночи. Погода, как говорил полковник Шмушклевич, в полосочку: то тучи, снегопад, а то вдруг развиднеется. Когда вокруг снег, видно хорошо — каждый сучок отбрасывает тень, будто чёрное кружево. Зрение без электрического освещения приспосабливается к освещению естественному, как рука привыкает к топору. И слух без надрывного рёва мотора и звуков музыки в наушниках-затычках тоже потихоньку восстанавливается, точно пашня под паром. Писк мышей я уже слышу — тонкий, как игла в стоге сена. Как и Коробочка, которая терпеливо сидит в углу, будто каменный идол, ждет нарушителя границы. Её хвост то бьёт по полу мерно, словно маятник вечного ожидания, то замирает: пусть мыши думают, что она ушла.