Предсказатель
Шрифт:
У старожилов тоже.
— Это речные огурцы, — сказал Пётр Кузьмич. — Пиявки редкого вида. Раньше их ветеринары любили коровам да лошадям ставить. Для человека великоваты, за раз стакан крови норовят высосать. А для быка — самый раз.
— Ага, — только и сказал я. Огурцы, понимаешь. Слишком уж активные они, огурцы эти. Да ещё стаями охотятся. Каждый по стакану высосет — что останется?
Добычу свою я отдал Петру Кузьмичу, оставив с полдюжины рыбешек для Коробочки. Самому есть рыбу расхотелось.
Но вечером Петр Кузьмич принес мне котелок ушицы.
— Раиса Максимовна готовила, — с гордостью сказал он и ушёл. Чтобы не смущать, верно.
К вечеру впечатление о пиявках поугасло, и уху я съел до последней ложки.
Сытые
Что есть эта Чичиковка, как не склеп, где мы, мертвые души, ждём, когда снег завалит нас по самые крыши? Едим картофель, слушаем патефон, ловим рыбу — ритуалы, чтобы не сойти с ума от тишины. Или не замечать, что да, что уже сошли.
Безумие было бы милостью. Увы, я трезв, как лёд Речушки, и вижу: мы все — рыбы подо льдом, которые ещё не знают, что лунка уже затянулась, и нас обступили пиявки
Страшно? Да, но только страх — последняя правда наша. Его нужно держаться, как перил лестницы двадцатиэтажного дома, когда электричество вырубается во всем городе, и наступает кромешная тьма.
Но страх приходит и уходит. Человек — существо, обречённое верить, что завтра будет лучше, светлее, теплее, веселее. Но что есть завтра, как не вчера, исчисленное по-новому, одетое в иные цифры на календаре? Мы цепляемся за прогнозы, как за молитвы, но разве метель внемлет мольбам? Нет, она метёт, пока не похоронит последний след, последнюю память о том, что здесь жили люди, смеялись под патефон и боялись пиявок.
Фи, пиявки… Не велика тварь, не на Марсе мы.
Далеко от нас Марс. И с каждым днем всё дальше и дальше.
Глава 11
По тургеневским местам
Снегоход был исторический. Настоящий реликт, вынырнувший из тёплого забытья восьмидесятых. С олимпийской символикой — теми самыми стилизованными высотками и кольцами что когда-то красовались повсюду — на плакатах, в витринах магазинов и на товарах «повышенного спроса». Символика той ещё олимпиады, советской, одна тысяча девятьсот восьмидесятого года. «Буран», вестимо. Машинка для русской зимы, мечта пацанов, рожденная летать по снежным полям. Теперь «Буран» стоял в ветшающем ангаре, старый ветеран, доживающий век среди запахов мазута и воспоминаний. Он был законсервирован на лето, аккуратно укутан брезентом, словно ребёнок в одеяльце, а теперь пришла пора готовить сани. Летом-то зачем? Летом у чичиковцев других забот хватает. Нет, сани готовят зимой, когда снега нападает вдоволь.
Танковый капитан Семён Петрович возился с «Бураном», как настройщик рояля со старым, почтенным «Блютнером». Да, старый, но в умелых руках — мечта, а не инструмент.
Глаза Корзунова узкие, прищуренные. Привык всматриваться в горизонт сквозь танковый прицел. Руки — цепкие, сельские, привычные ко всякому труду — двигались методично: отвёртка — гаечный ключ — ветошь. Я помогал молча, подавая инструменты, да и сам, когда нужно, шевелил ключами, «Буран» мне не родной, но двоюродный точно, приходилось пользоваться «Барсом», а в армии как? Ты пользуешься машиной, она пользуется тобой. Поедешь на метеоплощадку с проверкой, а ну как забарахлит? ЗИП в отсеке под сидением, достал и починил. Редко, да. Редко барахлил. Хорошая машина. Надежная, как советская армия. В спину не ударит.
Дед Афанасий, прислонившись к ящику с запчастями, предавался воспоминаниям. Его голос, похожий на скрип саней по насту, заполнял ангар, смешиваясь с запахом солярки.
— Получили мы новый трактор, «Беларусь». Чудесный трактор, ничего не скажу. Но дядька Ефим — он у нас бригадиром был — заставил меня разобрать его, а потом снова собрать. «Их, — говорит, — тракторов, на заводе тысячи, а у тебя один. Потому если они там чего недокрутят или перекрутят, им и горя мало. А тебе, ежели что случится посреди пахоты — беда. Старайся. Всё проверь сам. Заодно и познакомишься лучше с агрегатом…» — дядька Ефим всю технику
Работалось под эти рассказы споро, будто сам ритм голоса старика крутил гайки. Да и работы, в общем-то, немного, снегоход — не трактор. Свечи почистить, ремень генератора подтянуть. Танкист ворчал, что «это не техобслуживание, а детский утренник», но глаза смеялись — ностальгия по танковым полигонам, где каждая поломка грозила… впрочем, не на полигоне, а на марше в Афгане поломка могла стать последней. Потому старались. Не допускали. И то, что он жив — тому доказательство.
Работали мы на машинном дворе. На прежнем, колхозном, что когда-то гудел тракторами да комбайнами, а теперь походил на кладбище механизмов. От былого величия остался ангарчик с покосившимися стенами, пара ржавых бочек да чугунная буржуйка, которую звали старорежимно «камельком». Камелёк этот был сердцем ангара — трещал, дымил, обжигал боками. Тепло от него расползалось на три метра, не больше, создавая островок жизни в ледяном море. Мы то и дело заходили в эту зону, как в оазис, шутя называя её «Африкой». Пальцы, закоченевшие на морозе, разгибались с хрустом; чай в алюминиевой кружке был сладок как мёд. Впрочем, почему «как», мед был натуральный, баночка ноль два литра. Свой мёд, чичиковский.
— В сорок третьем под Прохоровкой, — вдруг сказал дед, глядя на танкиста, — дядька Ефим рассказывал. Его «тридцатьчетвёрка» заглохла прямо перед немецкими «тиграми». Механик-водитель, пацан лет восемнадцати, под огнём выскочил, снял крышку люка да как начнёт кувалдой по трансмиссии лупить! Три удара — и мотор заработал. Вот что значит знать свою машину…
Семён Петрович кивнул молча. Знакомые истории липли к душе смолой — у каждого здесь были свои Прохоровки, свои фронты. Военные, трудовые. У меня — грозовые.
В Чичиковке, этой затерянной в снегу деревушке, техника давно стала легендой. Кроме «Бурана», имелись бензиновый генератор «Уралец» 1972 года выпуска, мотоцикл «Восход», чьи покрышки, лысоватые, но еще годные, готовы послужить до самой до внезапной смерти. И трактор «Беларусь» — синий призрак шестидесятых. Может, тот, который достался деду Афанасию. Всё законсервировано, зачехлено, засыпано нафталином — берегли как музейные экспонаты.
Главной проблемой было горючее. Дорогое оно нынче, словно кровь по замёрзшим венам страны. Когда-то здесь, в Чичиковке, под землёй, уложили цистерны по пять кубов — три стальных кита, вобравших в себя тонны солярки, бензина, керосина. Гидроизоляция, заземление, ручные насосы — всё по уму, чтобы служило на века. Но последние литры отданы ещё в девяностых. Заказать бензовоз и наполнить вновь? Дорого, не по средствам. Вот и живём теперь по солнцу: с курами ложимся, с петухами встаём, а длинные вечера коротаем под треск лучины. Лучина, в отличие от солярки, бесплатна.
— Телевизор-то? Было такое, — рассказала мне Раиса Максимовна Никодимова, местный историограф в платочке и валенках, прежде — учительница начальных классов. — Каждый вечер генератор запускали, по десять литров за ночь тратили бензина. Антенну на шест двенадцатиметровый ставили, пусть с помехами, но смотрели. Картинка прыгает, звук хрипит, а мы смотрим как кролики на удава. Враньё и враньё, сплошное, круглосуточное. Оно, может, и прежде враньё было, но враньё душевное. А стало -торгашеское. А потом и вовсе цифра пришла. Новые телевизоры покупать не стали, а старые оставили как мавзолеи. Для памяти. Так и живём — без новостей, без сериалов. Зато, — улыбнулась она, морщинки у глаз сложившись в лучистую звёздочку, — будто гирю с головы сбросили. Слухами земля полнится, да наши слухи правдивее телевизионных…