Птица-жар и проклятый волк
Шрифт:
— Экая жалость! — вздохнул другой медвежатник. — Да он бы уж наперёд подумал, что отнять захотят, и заготовил похожий отрез, токмо простой, его бы и отдал.
— Нешто можно с нечистью хитрить? — возразили ему. — Кладовик уж и так помог! Его не надуришь, станет тот шёлк сажею, а монеты угольями…
Люди заспорили о том, можно ли обмануть кладовика. Одни говорили, не выйдет, другие — что будто у кого-то получалось. Одни твердили, шутки с нечистою силой плохи, другие — что завсегда есть лазейка, а нечисть, мол, ловкий обман уважает даже.
Такой
— Нешто и впрямь через гиблое место можно без страху езжать-то?
— Да ведь ездят! — говорит ему Первуша. — И со страхом, и без страху ездят. Да тебе зачем?
— Да вот, горшки везу да миски, да свистульки ребятишкам…
— Не далеко ль везёшь этакий товар? Ведь его, поди, и дома сбыть можно.
— Да коли даром никто не берёт! — с горечью и обидой молвил старик и махнул рукой. — Перловские мы, слыхал, может, а ныне в Ловцах живём, так свой гончар там уже был. Мои-то горшки ровны да крепки, а у него кривоваты да скоро трещинами идут. В моих свежа водица, а у него отхлебнёшь, будто с глиною, такое и пить не годится. В моих-то мисках щи да похлёбка вдвое вкусней, а из его посуды токмо кормить свиней!
— Да будет тебе, будет! — со смехом воскликнул Первуша. — Так нахваливаешь, что я и сам, пожалуй, куплю твой товар. Да вот ежели твои горшки да миски так хороши, отчего ж их и даром не берут?
Всем, кто сидел за столом, это показалось смешным. Мужики долго хохотали, повизгивая и держась за животы, хлопая по коленям и утирая проступившие слёзы. Старик от обиды губы поджал, уж уйти хотел, но веселье поутихло, и он сказал дрожащим голосом:
— Так ведь слухи дурные пустили! Мол, мы с нечистью знаемся, и будто бы я душу запродал, чтоб горшки удавались, а кто их берёт, тот нечистую силу в дом пускает. Будто она в горшках моих хоронится… Вот и едем мы с сыном подале, где нас не знают. В Белополье хотели сбыть, да теперь думаем, не к Синь-озеру ли податься.
— А что ж, и подайтесь! — ответил Первуша. — Ежели у тебя своя нечисть в горшках, что тебе гиблого места бояться?
Тут опять поднялся смех. Старик постоял-постоял, гневно сведя брови, хотел что-то сказать, да кто ж его за шумом расслышит! Махнул он тогда рукой, да и ушёл.
Долго ли, коротко ли, утихли разговоры. Опять кто на лавках умостился, кто отправился в хлев, на сено. Мальчишка увёл Радима.
Лежит Завид и уснуть не может, да не оттого, что лавка жестка, а оттого, что неспокойно ему, холодно до озноба, и что-то внутри всё тянет, тянет. Повезло отыскать Радима, да как бы не упустить, как бы медвежатники не ушли спозаранок, да ещё поди придумай, как подступиться с расспросами. Неохота, чтобы кто услыхал.
Да ещё возьмут его на дорогу. Что же будет за первое дело?..
Спит он, и видится ему всякое. Будто едут они в гиблое место и видят зелёный
Видит потом гончара. Будто бы тот горшки оземь бросает да хохочет, а горшки бьются, из них нечисть лезет…
Видит ещё, как Первуша схватил чёрта за хвост и зовёт: «Хватайся!» Завид ухватился крепко. Лезет чёрт на стену да их за собою тащит, вот уж они в царском тереме, в расписной горнице. Клетка там на цепях подвешена, а в клетке той птица-жар. Тянет руку Завид — тут царевич ему заступает дорогу, да такой страшный, горбатый, голова огромная, а на ней рога.
«Не тронь, — говорит, — птицу! Моя она, для меня царь-батюшка добыл!»
«Да ведь ты не проклятый, а подменыш, — говорит Завид. — На что тебе та птица?»
Заревел тут царевич диким зверем, заплакал, будто малое дитя. Разевает кривой огромный рот, проглотить хочет…
Растопырил Завид руки и ноги, дёрнулся, да и упал с лавки, тут и сну конец.
Потёр он спину, огляделся — люди ещё спят, тихо в дому. Лучины уж погасли, потухла и печь, только серый свет льётся в оконце. Боязно Завиду спать. Как бы Радима не проспал, да ещё и сны-то всё дурные видятся.
Пробрался он мимо хозяина, заглянул в комору, впотьмах отыскал яблоки. От них, лежалых-то, крепкий дух. Набрал под рубаху, а после к бочкам принюхался — вот капуста, вот рыба, а вот другие яблоки, мочёные, сладкие. Выловил, сколько в руках уместилось, щёки набил, рукав промочил, по груди течёт, да ему всё одно. Остался бы, покуда всё не съест, да нельзя, чтобы заметили. Даром тут не кормят, а платить ему нечем.
Прошёл Завид мимо спящих мужиков, тихо дверь толкнул, вышел в зябкий рассвет. Сыро. Далеко, на другом берегу, темнеет лес, а реки-то не видно — всё затопил туман, пролился и на поля, укутал дома по самые крыши. За туманы, говорят, Белополье так и прозвали.
Прислонясь к бревенчатой стене, потому как на мокрые лавки нечего было и думать сесть, доел Завид мочёные яблоки, а там к навесу пошёл, где медведя держали. Худой тростниковый навес не выдержал дождя, и бедный медведь теперь жался к земляной завалине, а перед ним и под ним растекалась широкая лужа. Он покосился на Завида, звякнув цепью, но подниматься не стал.
— Гляди, тебе принёс! — негромко сказал Завид, вынув из-за пазухи яблоко, жёлтое с румянцем. — Ну, держи!
Но медведь уже был учёный. Видно, обещаниями его кормили вдосталь, а яблок не давали, оттого он теперь и не повернулся. Пришлось Завиду в лужу лезть да мало не в медвежью пасть это яблоко вкладывать, косматую шею чесать да трепать.
Медведь будто и теперь не верит, что не обманули. Но ничего, яблоко за яблоком жуёт, вот уж и оживился, тянется к рукам, обнюхивает, носом в грудь толкнул — мол, там ещё прячешь, показывай!