Селена
Шрифт:
А дед был слабый человек.
Я-то никого не застала.
Мать забеременела мной в тот год, когда он умер. Сестра и мать говорили, что он страшно пил, и ругался матом. Обшивал толстых баб - шил верхнее женское. Пальто.
В 36м деда посадили. За растрату. Глава артели - наверное, он просчитался. Не знаю. Есть версия, что его просто ограбили, когда был пьяным и вез сукно на артель. Но он сидел, а восемь детишек дохли с голоду. Тогда бабка Пелагея - по совету уж не знаю кого - сделала фотографию своих детишек - и выслала Калинину. Деда освободили.
Эта
Я помню, когда начала рисовать, все время хотела написать русскую мадонну с этой фотографии. Но потом решила, что тут нечего писать - все сказано. Слишком хорошая фотография.
Вот такая история.
Но история семьи обычная. После того, как крестьянам дали землю - они построили огромный дом, по энциклопедии сельского хозяйства - со скотным двором, окружающим дом квадратом. Свиньи, лошади, куры. Кадушки яиц, корзины сметаны. Или наоборот. Огромная библиотека. Дед выписывал книги. Там был даже полное собрание сочинений Троцкого.
Мать моя, всегда была ...эээ... любительницей выпендриться, впрочем, я сама долго стирала в себе эту черту характера, она на уроке в школе процитировала что-то из перманентной революции господина Троцкого, и в дом пришли с обыском. А бабка Пелагея от ужаса и сунула в печку книги. И подожгла. Книг не нашли. Мать оставили в покое.
Потом, как и у многих, - не стало ни дома, ни скотины.
Дом этот, говорят, купил какой-то заводской то ли санаторий, то ли дом отдыха, и вывезли. А взамен него построили крохотную избушку, которая и сгорела от случайно попавшей в нее бомбы.
Была еще история, которую часто рассказывала мать. Когда дед сидел в тюрьме - они с матерью - бабкой - нашили детских пальтишек из перелицованных вещей, и мать моя пошла торговать на московский рынок. А в ту пору ограбили какой-то детский дом, и ее привели на Дзержинскую площадь. В этом здании ей не хотели верить, что ей всего 16 лет - все лицо было в голодной экземе. Но, поверив, ей дали денег и отпустили. Накупив хлеба, она пришла домой.
Голод - вообще была основная тема воспоминаний матери. Наверно, поэтому в мирной, не военной жизни она не делала упор на нашу кормежку. Один раз в день покормила и отлично. Да, собственно, я не помню, чтобы в детстве была голодной. Конечно, меня не встречала из школы добрая бабушка на кухне. Но сахар и овсянка с маслом были всегда - козинаки с молоком - что могло быть лучше!
Сама мать поступила в институт голодная. Вечно. Она не раз рассказывала, что приехала она на экзамены и поселилась в общежитии и питалась одним хлебом. А там были красивые девушки, хорошо одетые, - телесного цвета
Это правда, вкусно. Я хоть и не люблю с детства заледеневшие сливки, но с хлебом могу слопать.
Вообще больше всего я вспоминаю свою мать на кухне. Вечерами. После работы. На старой квартире. Она сидела, спокойно курила, и читала литературку. Курила она только перед сном. И только на кухне.
Мы ходили с ней поздним вечером, выбрасывали помойное ведро. Помойка была довольно далеко. Она подбирала себе чинарики, как она говорила. Крестьянка по воспитанию, - она никогда не позволяла себе потратиться на пачку сигарет - она обматывала обкуренные сигареты - обрывком газетных полей и курила, вернее, докуривала - и читала свою литературку.
Мы вообще много чего выписывали. Литературную газету, "Науку и жизнь", "Химию и жизнь". Все это читалось. Возможно, частично, но читалось. Хотя бы фантастика, которая шла одно время в "Химии и жизнь".
Когда вспоминаю мать, - я прежде всего вижу женщину, пожилую - она родила меня в сорок лет - сидящую на кухне у раковины, - медленно покуривающую папироску за закрытой дверью и шуршащую газетой. На ее большом носе с плоской площадкой на кончике - очки - для близи.
Потом она стала другая. Я даже не могу понять, когда. Может, после того, как я родила дочку?
Когда я забеременела - она сказала - делай аборт. Я - нет. Она - как, где тут будет бегать ребенок?
Откуда я знала, где там будет бегать ребенок. Но я не хотела понимать, почему мой первый ребенок должен идти под нож. Мне было уже 26 лет. Куда аборт-то? И аборт я делать не собиралась. И не война.
Когда дом разбомбило, и немцев прогнали, вся семья, по снегу таща волоком дедову швейную машинку, двинулась к жилью. Дед снял машинку со станка и тащил ее на себе. В Тушино и осели.
В трехэтажном бараке, с сортирной ямой и печками.
Я родилась в этом бараке. Но ничего об этом не помню - переехали в хрущевку в 13 квартиру, в 13 дом, когда мне был один год.
Но сам барак я помню довольно хорошо. Я уже подросла, а там, в бараке, еще существовавшем некоторое время, осталась родная сестра матери - самая младшая - тетя Евгения и еще какие-то родственники - дядьки, или тетки.
Помню, что дед, по рассказам матери, женился за мешок с мукой на соседке. И когда мы ходили в гости к тете Евгении и Светке - ее дочке - то заходили к этой тете Зине.
Она лежала за печкой, за занавеской. В каморке суетились и мельтешили еще куча народа. Кто там был и жил и сколько - этого я не помню. Одна страшная картина все время воссоздается у меня перед глазами.
Мы заходили за занавеску - пеструю, ситцевую, на веревочке, - и тут лежала эта женщина. Она была бесформенна в своей неподвижной болезни. Под кучей кого-то неряшливого тряпья. А может, это тряпье было кипельно чистым.
Не знаю.
Но окрас воспоминания адский, черный, грязный, потусторонний...