Синее на желтом
Шрифт:
— Он когда болеть стал, я ему говорю: лечитесь, Леонид Семенович, а он только головой качает и одно и то же бубнит мне в ответ: «Все пройдет, Евдокия Ивановна. Все пройдет». А вот видите, не прошло, — женщина развела руками, — сердце.
— И давно это у него началось? — спросил Демин.
— Припадки? Уже с год.
— Год? — поразился Демин. То и дело встречались ему люди, готовые с утра до вечера говорить о своих болезнях. А по-настоящему больной, смертельно больной Лапшин молчал. И никто не знал, что он погибает. Никто, в целом театре. — Ну и человек! — воскликнул пораженный Демин. — Разве можно так — страдать и никому ни слова?!
— Он и мне ни слова, — сказала женщина. — Я сама чисто случайно узнала. Вызвал он как-то «скорую», а дверь ей открыть не смог, может, сознание потерял, а может, ослабел. Ну,
— И он стучал? — спросил Демин.
— Иногда стучал. И знаете, я вообще-то крепко сплю, старая уже, но сон, как у молодухи, а ихний стук сразу, бывало, слышу. Будто не с потолка он, а, понимаете, изнутри, из сердца: стук, стук, поднимайся, Евдокия! И, знаете, я в один миг, как солдатик по тревоге, поднимаюсь и бегу наверх. А он, понимаете, еще извиняется. Я ему грелку к ногам кладу — извиняется; лекарство подаю, а он опять свое — извините, мол, за беспокойство. А я ему говорю: погубит вас деликатность ваша, Леонид Семенович! А он как-то говорит мне: «Какая уж тут деликатность, Евдокия Ивановна, заблуждаетесь вы, меня, наоборот, в театре все тираном считают, грубым тираном».
— Ну это он шутил! Какой он тиран, — сказал Демин.
— Конечно, шутил. Он просто страшно совестливый был. И не хотел собой людей обременять. И стучал он мне, только когда ему совсем невмоготу становилось. Вот и этой ночью постучал. Нервно так постучал — три или четыре раза. А я, сонная, сонная, но сообразила, что ему очень плохо и, как полоумная, побежала наверх. Да ничем уже не помогла.
Внутри деревянной башни с часами что-то зашипело, заскрежетало — все-таки они были стары, эти часы, — а затем ударило в колокол. Половина восьмого. Женщина прикрыла окно и сказала:
— Пора собак выводить.
— Каких собак? — не понял Демин.
— Обыкновенных. Бульдогов, — удивляясь вопросу Демина, ответила женщина. И Демин понял, что вопрос его действительно неуместен. Как же он мог забыть о бульдогах Лапшина, когда он столько слышал о них. И сам Лапшин не раз, бывало, в присутствии Демина говорил о своих собаках, с нежностью говорил, с любовью и даже, что за ним прежде вообще не замечалось, с оттенком хвастовства. И от других Демин неоднократно слышал похвалу лапшинским собакам, и все сходились на том, что они умные-преумные, понятливые-препонятливые и разве что не говорят, а так все умеют. Исключительно одаренных этих собак Лапшин, как рассказывали в театре, приобрел совершенно случайно, на улице — увидел, что какая-то женщина продает их, и, не торгуясь, сразу взял обоих щенков, «чтобы не разлучать братьев», — как объяснил он потом.
Демин однажды видел лапшинских собак, но интереса к ним не проявил и какие они, не запомнил. И не потому, конечно, что видел их мельком, а потому, что вообще никогда не интересовался собаками. Был, правда, в раннем детстве один эпизод, но не из тех, что приятно вспоминать. Мать подарила тогда четырехлетнему Мишеньке пушистого щенка, и мальчик тотчас принялся извлекать из подарка удовольствие для себя. «Служи», — велел щенку мальчик, но неуклюжий несмышленыш этот еще и не знал даже, что означает слово «служи», да и зная, не смог бы служить, — он пока и на четырех лапках неуверенно передвигался, а на двух едва ли бы устоял. «Служи!» — требовал мальчик, а щенок вместо этого валился на спину. Мальчик побил неслуха, и тот так отчаянно заскулил, что сразу прибежала мать, отняла у сына щенка и отдала его другому мальчику — «хорошему мальчику, который любит животных».
Тогда Миша ужасно огорчился тем, что есть, оказывается, на свете мальчики лучше, чем он, — в последующие годы это его уже никак не трогало — и потому до самого вечера ревел и требовал, чтобы ему вернули щенка. Могло показаться, что мальчик уже и часа не проживет без любимой собачки, так безутешно он плакал, но наутро он даже не вспомнил о ней. Впрочем, ничего удивительного в этом нет, мы же знаем, что он плакал не из-за собаки — Мише надоела эта глупая, скучная живая игрушка еще до того, как ее отняли у него, да и устал он от тщетных попыток научить ее уму-разуму. Потом, когда он стал солидным, седеющим режиссером М. Г. Деминым, мать,
— Жалко мне этих бульдогов, — сказала Евдокия Ивановна. — Собаки — а вот до слез жалко. Осиротели они, несчастные.
— Баловал их, наверное, Лапшин? — спросил Демин.
— Да нет, не скажу, чтобы сильно баловал. Не без того, конечно, поиграет иногда с ними. Уставшие мужчины, я давно это заметила, любят возиться с собаками. Все одно, как мальчишки. Однако, когда нужно, он и строгость проявлял. Хозяйскую строгость. С воспитательным уклоном, конечно: лишнего «нельзя» не скажет, но если уж сказал «нельзя», то будьте добры, дорогие собачки, слушайтесь и выполняйте. Но зато и заботился Леонид Семенович о своих бульдогах тоже по-хозяйски. И чтоб чистые всегда ходили, и чтобы вовремя поели и вовремя погуляли. Вот, например, почему я сейчас всполошилась? А потому, что в такое время у них как раз утренняя прогулка начиналась, и не было случая, чтобы Леонид Семенович запоздал, — нет, не припомню такого — как на часах половина восьмого, я уже слышу, топают они себе втроем, в десять ног, вниз по лестнице. Быстренько топают, шумно. Спешат. А теперь что будет? — женщина вздохнула. — Ну, сегодня и завтра я за бульдожками присмотрю, а дальше? Знать бы, в какие руки они попадут, какие люди их купят.
— Купят?! — слово это скребануло Демина по сердцу. А что в нем плохого, если разобраться? Бульдоги были куплены за деньги, и, следовательно, их за деньги можно и продать. Можно, конечно, но… — Не надо бы их продавать, — растерянно пробормотал Демин.
— Ну, может, и не продадут, подарят кому. Это уж как решат, — сказала женщина. — Лучше бы, понятно, кто из своих взял. Чужие — они всегда чужие. Свой может и приласкать и пожалеть, а чужой… А это все-таки не вещички какие, а живые существа, и Леонид Семенович любил их.
— Не сомневаюсь.
— И не сомневайтесь — любил, — подтвердила женщина. — И я бы, понимаете, взяла их. Да какие могут быть разговоры — с радостью взяла бы. Да у меня невестка. Невесточка, — женщина почему-то поцокала губами. — А вы, понятно, сами знаете, какие они сейчас, невесточки.
— Догадываюсь, — сказал Демин. О невестках он, разумеется, ничего не знал — откуда ему знать, какие они, но уже твердо (непонятно только, откуда она взялась, эта убежденность) знал: бульдогов Лапшина продавать нельзя. Будет скверно, если их продадут. Да еще с молотка. Что скажут в театре?! Осудят, конечно, Демина, конечно, осудят. Нового Главного. Кого ж еще! Скажут, как же это новый Главный позволил продать любимых бульдогов Лапшина! А иные скажут не «продать», а «предать» — в таких случаях эти слова почему-то оказываются рядом. Вот так и ляпнет кто-нибудь, не задумываясь (ибо при чем тут Демин, если хорошо подумать? И вообще, почему это надо придавать такое значение каким-то собакам? В другое время, в других обстоятельствах и в другом положении Демин и думать о них не стал бы), — и прощайся навеки с уважением коллектива. Ну кто станет уважать человека, который предал? Будь он хоть трижды самым-самым-самым Главным — все равно не станут. А без уважения коллектива ничего тебе не сделать, товарищ Главный, лучше не начинай. Один знакомый музыкант сказал Демину: «Если оркестранты не уважают дирижера, он с ними и «Чижика-пыжика не сыграет».
Даже жалкого, примитивного «Чижика-пыжика».
А Демин на симфонию замахнулся. Высота. Тут, конечно, надо действовать смело, размашисто; но и лезть на рожон и зря рисковать тоже не рекомендуется. Осторожность на больших высотах не грех, не порок, а обязанность. Вот именно — обязанность. Возможно, конечно, что вся эта история с бульдогами Лапшина «собачий бред» и только. И все равно не вздумай пренебрегать ею, Демин! Это уже будет даже не риск, Демин, а просто глупость, явная глупость, на которую ты отныне лишен права.