Солона ты, земля!
Шрифт:
— Ой, что же это я!.. — всплеснула руками Евдокия. — Надо же что-нибудь приготовить. — Она кинулась к печи, потом выбежала в сени, вернулась, потом снова убежала на улицу.
Иван Федорович оглядел избу. С последнего его приезда она почти не изменилась, только еще больше опустела. На том же месте стоял все тот же и так же старательно выскобленный стол, за ним вдоль стен лавки, в переднем углу под потолком сплошь засиженные мухами образа, сиротливо жалась в углу избы русская печь с обшарпанными боками — видимо, по-прежнему она была постоянным прибежищем ребятишек в течение всей зимы. Рассматривая родную
Сколько он просидел так, задумавшись, не заметил. Очнулся, когда в сени, запыхавшись, вошла жена. Она что-то тяжелое положила на земляной пол, передохнула. Стала шептаться со свекровью.
— Бежала от Марфы… Фрол Сысоич остановил… Такой ласковый, улыбался. Говорит, слышал, Иван Федорович приехал? Приехал, говорю. Поди, и встретить нечем? Зайди, говорит, я пудик муки насыплю. И вот дал. — Жена шепотом рассказывала свекрови и продолжала что-то делать в сенях — звякала ведрами, посудой.
Белоножкин слушал разговор, мрачнел. «Опять по- старому, опять богатеи верхом сидят на шее. Улыбался!.. Он чует, к чему дело идет. Надо завтра сходить к сельскому комиссару, навести порядок».
Жена забежала в избу, улыбнулась счастливо, по- молодому, как давно уже не улыбалась.
— Ты голодный, должно. Сейчас я печь затоплю, картошки сварю, лепешек испеку, а то, оказывается, у нас хлеба-то нет, вчера забыла испечь.
Белоножкин ласково посмотрел на жену: «Забыла испечь… мученица ты моя! Наверное, уже не помнишь, как и хлеб-то пахнет». Он ссадил с коленей ребятишек, подошел к жене, обнял. Та поняла, что он разгадал ее хитрость, заплакала, прижалась к его широкой груди.
— Ничего, Дусенька, скоро и мы заживем хорошо. Потерпи еще… немного осталось ждать.
— Да я ничего, что ты… Просто соскучилась.
— Ох, а я забыл: гостинцы-то привез — и лежат! — воскликнул Белоножкин. — А ну, ребята, налетай! — Он закружился по избе, схватил за ручонки меньшого Кольку.
— Пошли к коню, там в переметных сумах гостинцы лежат.
Обгоняя друг друга, ребятишки высыпали во двор. Кем-то заботливо привязанный конь с опущенными подпругами переминался, кося умный глаз на незнакомую дверь. Иван Федорович достал из кожаной сумки кулек с пряниками, подал старшей, Маше.
— Раздели всем.
Потом достал еще два свертка, пошел с ними в избу.
— Вот, Дуся, тебе на платье привез. А это маме платок. В Новониколаевске, когда уезжал сюда, забежал в лавку, купил. — Он смотрел на возившихся в углу ребятишек, деливших пряники, думал: «Пряники, обыкновенные ржаные пряники — и то великий праздник для них!..» На скулах задвигались желваки…
Ужинали всей семьей за столом, покрытым старой, сохраненной женой от девичьей поры скатертью. Посредине стояла большая обливная глиняная чашка с очищенной картошкой. Струился ароматный парок. Горкой лежали белые лепешки, в двух мисках желтело квашеное молоко, укропом разили малосольные огурцы. Убранство стола вершила бутылка самогонки, добытая по такому случаю взаймы у Марфы- самогонщицы…
Ночью жена, прижавшись к широкой,
— Когда же, Ваня, будем жить как люди? Когда совсем-то придешь?
— Скоро, Дуся, скоро. Теперь уже скоро. Потерпи немного. К весне обязательно кончим войну, приеду домой, будем коммуну организовывать.
— Ох, скорее бы. Моченьки уж нет. Их ведь четверо, Маманя пятая. Закружилась.
— Потерпи, милая, потерпи. Совсем немного осталось.
— Я потерплю…
Вставая закуривать, Иван Федорович при свете горящей лучины долго смотрел на спящих вповалку ребятишек. У меньшого, Кольки, в ручонке зажат обмусоленный пряник. А мордашка такая счастливая! Подергиваются губы, и он во сне что-то пытается сказать. У восьмилетнего Федьки, Названного при рождении в честь деда, шевелится левая бровь, он хмурятся. Маша, отцова слабость, лежала ничком, уткнувшись вздернутым веснушчатым носом в рваный подклад поддевки, заменявшей подушку. Лицо ее было спокойное, немного усталое.
— Вот, Дусенька, ради них и гибнут сейчас люди, кровь льется ради их счастливого будущего.
— Будут ли они хорошо жить? Что-то я уж и надежду потеряла на какой-либо просвет.
— Обязательно будут. Еще как жить будут!..
Утром Белоножкин пошел к сельскому комиссару. Хотелось поговорить о делах родного села.
Комиссара он нашел в бывшей сельской управе. Тот сидел за столом и разбирал бумажки.
— Ты комиссар?
— Я. В чем дело? Опять подводы? Нету у меня больше подвод!.. Я лучше в отряд уйду, чем здесь торчать! Каждый на тебя…
— Ты погоди, не горячись, — улыбнулся Белоножкин. — Я не за подводами. Вот мои документы.
Военком внимательно прочел их, посмотрел на гостя.
— А тебе чего? Ах в отпуск, домой на побывку? Ну-ну, понятно. — Он добродушно улыбнулся. — Тогда садись, потолкуем. А я думал, опять подводы. Замучали меня. Каждый едет, и каждому давай подводы, фураж. Уйду к чертовой матери. Поеду к Данилову, скажу, чтобы куда-нибудь в отряд зачислил. Не могу я здесь.
Белоножкин опять улыбнулся.
— А кто здесь будет? Армия без надежного тыла — это не армия.
— Кого-нибудь найдут.
— Хорошо. Ты мне вот что скажи: как вы здесь с кулаками обращаетесь?
— Как обращаемся?
— Не очень ли ласково? Кажется мне, что больно они вольготно живут у вас на селе.
— Да нет, не сказал бы этого. Подводы берем с них в первую очередь, хлеб — тоже.
— У Фрола Корнеева сколько хлеба взяли?
— У Фрола? Сейчас посмотрю… Двести сорок пудов.
— Не мало?
— Ничего, мы не последний раз взяли. Можно и еще разок заглянуть к нему в амбары.
— Пока вы соберетесь, он спровадит его куда-нибудь.
— Не спровадит. Я с ним миндальничать не буду. Он меня боится как черт ладану. Да, кстати, у тебя здесь семья? Эго на краю избушка — твоя? Неважнецкие хоромы. Поди, и хлеба нету? Ну я так и знал. Ничего, не беспокойся, поможем. Завтра пудиков с десяток велю привезти ид реквизированного. Своим надо помогать. А насчет Корнеева ты правильно сказал. Я его сегодня же пощупаю как следует. Растрясем у него мошну.
Военком на секунду-две задумался, что-то припоминая, потом еще раз взглянул в документы Белоножкина, все еще лежащие на столе.