Странник века
Шрифт:
Во время оккупации, что меня больше всего…, хочешь еще по одной? это уж перебор! но, если ты платишь, шучу, больше всего меня бесило, как рьяно нас поддержала церковная братия, все эти мерзавцы, дрожавшие от страха, что дело закончится для них тем же, чем во Франции! До сих пор помню их тошнотворный катехизис, который они распространяли по приходам. «Кто ты, дитя? Испанец, благодаренье Богу. Кто такие французы? В прошлом христиане, ныне превратившиеся в еретиков. Откуда возник Наполеон? Из греха. Грешно ли убить француза? Нет, отец мой, убив презренного еретика, ты делаешь доброе дело». В них взыграл не патриотизм, а инстинкт самосохранения (это и есть патриотизм, заметил Ханс), не будь циничным. По ночам я не мог спать, меня снова мучили сомнения: а что, если мы перепутали врага? и сражаться за Испанию означает что-то совсем другое: то, что делают франкоманы, которых мы так ненавидим? какое предательство хуже? Короче, не буду тебя утомлять. Суть в том, что сразу после реставрации я покинул страну. Объездил пол-Европы, оказался в Сомерс-Тауне. В первый же день в Лондоне я обшарил свои карманы и нашел там суммарно один ёиго [27] , знаешь, сколько это? один-единственный дуро для обмена на фунты, точнее, на шиллинги.
27
Испанская монета.
(Передашь мне фрикадельки? попросил Ханс, и ты больше не возвращался в Испанию?) Нет, то есть да, один раз съездил после амнистии восемнадцатого года. Хотел посмотреть, что там творится, сам не знаю зачем. Но обстановка показалась мне тревожной, и я сразу вернулся в Лондон. Приехав в Германию по делам, я познакомился с Ульрикой. Она была такая, такая! В ней было что-то, в ней было все. История очень… уникальная история. (На, выпей.) Она была здешняя и мечтала сюда вернуться, поэтому мы переехали в Вандернбург. Особенно мне больно, что она так и не смогла увидеть Испанию, понимаешь, я так и не показал ей родные места. Мы думали об этом, много раз обсуждали и всегда откладывали: «как-нибудь», «в это лето не получится» и так без конца. А потом заварилась эта мерзость с сыновьями Людовика Святого [28] и их Священным союзом, вогнавшим в краску самого дьявола, и ехать стало нельзя, какая тут, к черту, политика, какая конституция, какая родня. Тогда оставшаяся часть моей семьи переехала в Англию. Знаешь, Ханс, мы оба, ты и я, из стран с трагической судьбой. Обе были покорены Наполеоном, в обеих правили его братья, обе сражались за независимость, и обе, ее обретя, скатились в прошлое. Моя родина — Испания, однако не та, что есть, а та, о которой я мечтаю. Республиканская, космополитичная. Чем больше Испания старается быть испанской, тем хуже ей это удается. Да что говорить, такова родина, верно? что-то неопределимое, что определяет наш путь (не знаю, ответил Ханс, не думаю, что родина определяет наш путь, на действия нас подвигают любимые люди, а они могут быть откуда угодно), да, но многих любимых мы находим в своей стране, а не в чужой (не забывай еще про иностранные языки, которые можно выучить, продолжал Ханс, и упомянутые тобой воспоминания. А вот как быть, когда сами воспоминания подвижны? когда они меняют время и место? какие из них тогда в большей мере принадлежат тебе? именно так со мной и происходит, именно так), эй, послушай, ты в порядке?
28
Сто тысяч сыновей Людовика Святого — название французской армии, вторгшейся в Испанию в 1823 г. с целью восстановить на троне Фердинанда VII.
Постепенно их плечи никли, как сложенные зонты. Таверну «Центральная» мало-помалу заполняла публика, компании собирались по углам, пар и запахи жаркого плыли к потолку, чужие рты жевали, смеялись, поглощали пищу. Лишившись даже условного уединения у барной стойки, Альваро и Ханс почувствовали себя немного странно: чужой смех отражался в их печальных душах, как в кривом зеркале. Что их так веселит? изумился Альваро. Ничего особенного, ответил Ханс, народ везде одинаков: смеется, потому что ест. Но ведь нам с тобой грустно? возразил Альваро. Возможно, это просто другой способ выразить то же самое, предположил Ханс. Оба рассмеялись, и к ним вернулась их разговорчивость. Приятели обсудили странные манеры вандернбуржцев, их неприветливое поведение в сочетании с фанатичной приверженностью нормам городской жизни. Попав в Вандернбург, рассказывал Ханс, я сначала не знал, как себя вести. Никто тебе не улыбнется, не поможет, но у всех наготове полдюжины вариантов поклонов и бесконечный репертуар приветствий. Конечно, при условии, что тебя разглядят в этом проклятом тумане. Интересно, как им удается заводить интрижки, если они даже не видят друг друга? как они размножаются? Наверно, подыскивают пару только летом, предположил Альваро. Здесь мужчины часами сидят, продолжал Ханс, не снимая шляпы, если хозяин дома не предложит им ее снять. А дамы ни за что не расстанутся с головным убором, поскольку не могут попросить разрешения пойти в туалетную комнату, чтобы поправить прическу. Здесь никогда не знаешь, нужно ли вести разговор сидя или лучше встать, потупить взор, ссутулить спину и поджать под себя зад. Одним словом, заключил Альваро, из-за нехватки воспитания им приходится строго соблюдать этикет.
Ханс заметил, что в зал вошли пятеро господ, чрезмерно нарядных, или чрезмерно расфуфыренных. К его удивлению, хотя в таверне негде было яблоку упасть, официант, работая локтями, пробрался через весь зал и согнал с места двоих молодых людей. Как только стол освободился и был тщательно протерт тряпкой, пятеро господ сели за него с таким царственным видом, словно дело происходило не в пропахшей колбасой таверне, а в зале парламентских заседаний. Трое из них раскурили огромные сигары, картинно зажав их в зубах. Официант принес им пять кружек черного
Через пять минут Альваро и Ханс уже сидели за столом господина Гелдинга и его компаньонов. Ханса изумила деловитая сухость, которую сразу напустил на себя Альваро: придав властности своим интонациям, он гонял желваки по скулам и подпускал в свою речь воинственные нотки, столь непохожие на напевную испанскую просодию их приятельских бесед. Господин Гелдинг почти сразу заговорил о сроках взаиморасчетов, и Альваро, защищая свои интересы, сыпал на память цифрами, экономическими показателями и датами.
Что меня удручает, сетовал господин Гелдинг, посасывая сигару перепачканными клубникой губами, так это их привычка вечно ныть, ныть, несмотря на то что условия для тех, кто столько ноет, постоянно улучшаются. Хотя, конечно, улучшаются они лишь потому, что эти прохвосты ноют! Одним словом, я ведь не говорю, не утверждаю, что не существует тем для обсуждения, и даже могу понять, когда поденщики хотят получить, скажем, среднесрочный контракт. Я только хотел бы обратить ваше внимание, господа, что здесь, где вы меня сейчас видите, я работаю ежедневно гораздо больше часов, чем они на производстве. И, естественно, требую такой же отдачи от них. Они жалуются на контракты с изменяющимися условиями, те самые контракты, которые позволили населению этого чертова города ежегодно расти на семь процентов в течение двадцати последних лет, прекрасно, браво, господа, но только знаете ли вы, что происходит потом? вы даже не догадываетесь, что происходит, когда им уступаешь и переводишь их на постоянный контракт! вообразите, какая случайность! они начинают приносить меньше дохода! Но ведь работа требует отдачи! Чего им еще не хватает? остановить станки, чтобы маленько вздремнуть? Клянусь, господа, я не знаю, что делать, не знаю, просто не знаю. Посмотрите, к примеру, на ткачей. Ткачи приходят на фабрику на полчаса позже остальных, потому что должны разогреться котлы. Отлично, я молчу, котлы так котлы, пусть тогда кто-то придет раньше, чтобы их разогреть, тогда и ткачи придут раньше. Так ведь нет же! они тоже, тоже ноют! Неужели им и этого мало? Эти чертовы ткачи встают на полчаса позже меня и отрабатывают всего-то двенадцатичасовой рабочий день, а что это значит? это значит, господа, если я не забыл арифметику, что они работают только половину суток, половину! а вторую отдыхают. Разве это так уж изнурительно? Разве это причина для того, чтобы болтать бог весть что и болтать беспрерывно? или они желают бездельничать дольше, чем работать? В мои времена, господа, в мои времена! Поглядели бы эти ткачи на моего благочестивого батюшку, царство ему небесное, который отроду не жаловался на жизнь и один-одинешенек поставил на ноги всю эту фабрику! Ну вот! клубники больше не осталось, какая жалость. Мой отец действительно… да о чем тут говорить? Так мы не восстановим страну, так мы вообще ничего не восстановим!
Подстрекаемый гримасами Ханса, Альваро откашлялся и сказал: Дорогой господин Гелдинг, а не случалось ли вам обращать внимание на тот факт, что ваши рабочие основную часть свободного времени тратят на сон? Господин Гелдинг уставился на него, скривив губы с отвисшей вниз сигарой. Он казался не обиженным, а растерянным, словно Альваро неправильно понял его слова. А! но ведь мы, господин Уркио, не можем выполнять роль инспекторов, воскликнул господин Гелдинг, нет уж, увольте, в это я не лезу, каждый рабочий делает со своим свободным временем все, что ему заблагорассудится, этого еще не хватало! Не знаю, как такие дела решаются в вашей стране, но, да будет вам известно, одно из правил моего предприятия — полная свобода работника вне его рабочей смены. Надеюсь, что уж с этим точно никто не станет спорить!
Стук в дверь разбудил его и наконец выгнал из постели. Нити света пробивались сквозь закрытые ставни и ползли к замерзшим ступням Ханса. Он быстро нацепил на себя то, что нащупал на стуле, и открыл дверь, силясь разлепить веки: улыбающаяся Лиза протянула ему лиловую записку. Ханс хотел сказать спасибо, но в зевке промямлил нечто вроде «спасява!». Затем забрал из ободранных пальцев Лизы лиловую бумажку и снова закрыл дверь.
При том убогом освещении, которое пробивалось сквозь ставни, Ханс разглядел приложенную к письму визитную карточку и на ней имя: Софи Готлиб.
Подскочив на месте, он бросился умываться, распахнул ставни и сел у окна. Карточка была изготовлена на качественной, мелованной бумаге с тонким, похожим на рамку ободком. Цвет шрифта был необычный: серый с оранжеватым отливом, словно строгость сочеталась в нем с легким кокетством. Несмотря на снедавшее его нетерпение, Ханс не спешил разворачивать записку, наслаждаясь неизвестностью и смакуя мгновения надежды — на тот случай, если впереди ждало разочарование. Он заметил почерк Софи, торопливый, решительный, слишком размашистый, больше подходящий человеку с умом расчетливым, как у кошки, чем благовоспитанной юной барышне. В записке не было ни обращения, ни приветствия.
Отчасти случайно так вышло, что мне пришлось обдумать аргументы, высказанные Вами на нашей последней пятничной встрече. Не скрою, хотя некоторые из них мне не совсем понравились, когда Вы их произнесли, или, возможно, не понравился тот тон, которым Вы их произнесли (откуда в Вас эта привычка все здравое превращать в вызывающее, а все обоснованное — в надменное?), я все же обязана признаться, что в целом они показались мне интересными и даже до некоторой степени оригинальными.