Странник века
Шрифт:
Вдруг Ханс ни к селу ни к городу рассказал, то и дело икая, что жители Тибета называют человеческое существо «тот, который мигрирует» из-за людской потребности всегда рвать устоявшиеся узы. Шарманщик, явно еще трезвый, кивнул на сосновую рощу: У меня уз нет, зато много корней. Да, конечно, это верно, затараторил Ханс, верно, конечно, да, но тибетцы имеют в виду, что и связи, и корни, и прочие подобные штуки не позволяют нам перемещаться, поэтому путешествовать означает преодолеть все эти ограничения и удерживающие меня путы, понимаете? Альваро, голубчик, ты меня понимаешь? Конечно, дружище! встрепе-нулся Альваро, мы преодолеем и «morrina», и ностальгию, и Gemutl… Gemutlichkeit! Ребята, улыбнулся старик, я уже не в том возрасте, чтобы преодолевать удерживающие меня путы, я, скорее, озабочен тем, чтобы их сохранить. А что касается ностальгии, кто сказал, что нельзя путешествовать с ней? Ханс подавил икоту, взглянул шарманщику в лицо и воскликнул: Альваро, слушай! если мы довезем этого человека до Йены, многим придется отказаться от кафедр! Ты слышишь меня, Альварито? М-м-м, нет, промычал Альваро, не слышу, уже ни тебя, ни себя.
Альваро дремал, открыв рот и вытянувшись на соломенном тюфяке. Пару раз из него доносились какие-то тягучие слоги на непонятном языке. Ханс сидел с туповатой улыбкой, слегка прикрыв глаза. Шарманщик плотнее укутал его и себя в старое одеяло. А все- таки вы правы, вдруг прошептал Ханс.
Свет дня здесь стар, пояснил шарманщик, ему трудно разгораться, как ты видишь.
Какая изолированность, прошептал Ханс, какое обветшание!
И какой покой, вздохнул старик, какое отдохновение.
В ту пятницу — да, наконец-то! — в ту пятницу, когда все уже были в сборе, шрам на верхней губе Бертольда торжественно подтянулся, объявляя о прибытии в Салон Софи Готлиб господина Руди Вильдерхауса. Господин Вильдер-хаус-младший, пропел Бертольд. Стараясь подавить волну ревности, Ханс вынужден был признаться себе, что привык, слыша о женихе Софи, делать вид, что его нет, словно таким способом можно было отменить сам факт его существования. Все присутствующие встали. Господин Готлиб сделал несколько шагов вперед, чтобы встретить гостя еще в коридоре. Софи поправила декольте и повернулась к Хансу в зеркале спиной.
Сдвоенные шаги приближались с другого конца коридора: легкие, нервозные — Эльзы и неспешные, скрипучие — Руди Вильдерхауса. Этот пронзительный скрип издавали туфли гостя: они звучали все ближе, эхом отдаваясь в гостиной, звучали слишком долго, и, наконец, сверкнули и замерли напротив ботинок господина Готлиба. Руди Вильдерхаус оказался выше ростом, чем того хотелось бы Хансу. На нем был бархатный плащ, который Бертольд принял с нежным трепетом, раззолоченный на плечах камзол, жилет с двумя рядами ювелирных пуговиц, обтягивающие белые панталоны с вертикальной боковой каймой и тонкие чулки до колен. Конической формы рукава плотно облегали запястья. Жесткий воротничок рубашки оставлял такое впечатление, будто массивную голову Руди Вильдерхауса, украшенную на макушке безупречно уложенным коком, на блюде подносят гостям. Милостивейший государь! воскликнул господин Готлиб, кланяясь и пожимая гостю обе руки выше локтя. Дамы слегка присели в реверансе, кавалеры (Ханс, ощущая себя полным идиотом, в том числе) слегка надломили прямые спины. Руди Вильдерхаус подошел к Софи, взял ее белые, длинные пальцы, коснулся их губами: Meine Dame…
Когда их формально представили друг другу, Ханс заметил три вещи. Во-первых, Руди Вильдерхаус пудрил и румянил лицо. Во-вторых, его чрезмерно надушенное тело издавало весьма расхожий цитрусовый аромат. В-третьих, в разговоре он имел привычку приподнимать плечи, как будто старался подкрепить свои слова, до сих пор вполне предсказуемые, мускульной силой. К большому удивлению Ханса, с ним Руди поздоровался если не сердечно, то, во всяком случае, с определенной учтивостью, не выказанной до этого ни чете Левин, ни госпоже Питцин. Мне говорили, что Салон обрел нового участника. Рад, что вы к нам присоединились. Скоро вы убедитесь, что бывать в этом доме большое удовольствие. Наш уважаемый господин Готлиб и моя дорогая Fraulein Софи, без сомнения, восхититель-ные хозяева.
Наш уважаемый и моя дорогая, Ханс попытался распробовать эти слова на вкус, наш уважаемый и моя дорогая.
Господин Вильдерхаус, объясняла Хансу Софи, пока все снова рассаживались по местам, к сожалению, не всегда имеет возможность оказать нам честь своим визитом, поскольку бесчисленные дела требуют его неусыпного внимания. Даже сегодня он не останется с нами до конца и пробудет только до восьми. Как? Ничего, кроме чая? Умоляю вас, не будьте таким аскетичным, дорогой господин Вильдерхаус, попробуйте хотя бы ложечку желе, вы же не станете меня огорчать! Эльза, пожалуйста, вот так-то лучше, как сложно вас уговорить, чтобы вы хоть что-нибудь съели! Перед вашим приходом, дорогой господин Вильдерхаус, мы обсуждали интересные различия между Германией, Францией и Испанией, последнюю мы затронули благодаря осведомленности господина Уркио, нет, извините, Уркикхо? одним словом, вот о чем мы говорили. О, воскликнул Руди, старательно изображая энтузиазм, отлично! превосходно!
Почему она все время называет его «дорогой господин Вильдерхаус»? подумал Ханс, не слишком ли искусственно звучит такое обращение? не слишком ли мало в нем близости? обычной для людей, которые? может быть, это знак? почему я такой идиот? зачем строю иллюзии? почему не могу взять себя в руки? почему? почему? почему?
Проще говоря, витийствовал профессор Миттер, можно сказать, что французы воспринимают внешние объекты как движитель своих идей, в то время как мы, немцы, считаем их движителем наших впечатлений. Никто не спорит, что в Германии люди имеют склонность включать в разговоры темы, более уместные для книг, зато во Франции ошибочно включают в книги темы, уместные лишь для разговора, что гораздо хуже. Я бы сказал так: французы пишут в основном, чтобы понравиться, немцы пишут, чтобы подтолкнуть читателя к размышлениям, англичане, чтобы разобраться в себе. Вы так считаете, профессор? усомнилась госпожа Питцин, но французы так бесконечно элегантны, ils sont si conscients du charme! [32] Сударыня, повернулся к ней профессор Миттер, честно говоря, выбирая между одной ценностью и другой… Кхм, а мне кажется, набрался смелости господин Левин, что и выбирать не нужно! верно? Любая эстетика, отчеканил профессор, основана на выборе. Да, конечно, сразу сдался господин Левин, но все-таки, не знаю. Наш дорогой господин профессор, вмешалась Софи, я, с вашего позволения, хочу заметить, что и Германии не повредила бы небольшая толика бездумности. Нет сомнений, что эстетика — как вы здесь правы! — дело выбора. Но ведь мы можем выбрать определенное смешение, эстетика включает в себя все: концепции, абстракции, предметы, забавные истории, вы не согласны? Пф-ф, ушел от спора профессор Миттер. (Ханс, воспользовавшись тем, что Руди на него не смотрит, разглядывал микроскопические поры на предплечье Софи, испытывая острое желание их облизнуть.) А вы, Руди? спросила Софи, какого мнения о французах? (Руди!, чертыхнулся Ханс, теперь она назвала его Руди!, хотя «дорогой» не добавила, господи, ну почему я такой дурак?) Я? вздрогнул Руди, поднимая плечи, я, моя дорогая, в этом вопросе не имею мнения, сколько-нибудь отличного от вашего («вашего», насторожился Ханс, он сказал «вашего», общаются ли они на «ты», когда остаются вдвоем?), я хочу сказать, что различий в моих и ваших взглядах нет. Абсолютно никаких? настаивала Софи, я призываю вас возразить, не будьте столь застенчивы. Дело не в этом, улыбнулся Руди, просто вы изложили все так ясно, как истинный ангел. Стало быть, в истинности слов ангелов вы не сомневаетесь? пошутила Софи.
32
Они так безоговорочно очаровательны! (фр.)
(Ах! Ханс прикусил губу.)
Но что же плохого в сдержанности? вопрошал профессор Миттер, ужель она не столь же благородна, как украшательство? Дорогой профессор, возразила Софи, возможно, уместней было бы говорить о социализации. Ведь мы всегда всё держим при себе, всё скрываем. Во Франции же всё напоказ. Мы замкнуты по природе или, по крайней мере, считаем, что такова наша природа, поэтому и выглядим такими недотепами. Этого никак нельзя отрицать, согласилась госпожа Питцин. Много лет назад я была в Париже, и… да что там говорить, это совершенно другой мир. Эти великолепные наряды. Рестораны. Праздники. Ах. Клянусь тебе, дорогая, любой французский покойник развлекается веселей, чем любой живой немец! Германия, загадочно произнес господин Левин, это кухня Европы, а Франция — ее желудок. Но, оставляя в стороне развлечения, продолжил профессор Миттер, давайте согласимся, что во Франции читают гораздо меньше. Профессор, возразила Софи, вы так прекрасно осведомлены, что я боюсь вам возражать, но что, если читают не меньше, а просто по-другому? Скорее всего, французы читают, чтобы иметь возможность с кем-то эти книги обсудить, в то время как для нас, немцев, компанию составляют сами книги, они и есть наше прибежище. Разница в другом, сударыня, возразил профессор Миттер, к сожалению, во Франции не только читают для других, но и пишут для других, на публику. А немецкий автор сам создает свою публику, он ее формирует и строго с нее взыскивает. Французский писатель готов потакать читательским запросам, предоставлять им то, что они от него ждут. Вот она, социальная открытость французов, et je ne vous en dis pas plus! [33] Профессор, а не в том ли дело, раздраженно вмешался Ханс, что во Франции читателей намного больше, чем у нас? В Париже больше театров и книжных магазинов, чем в Берлине. У нас здесь художник с трудом находит того, кого бы мог восхитить или разочаровать. Скорее всего, именно поэтому мы утешаем себя мыслью, что наши писатели самые взыскательные, самые независимые и все прочее. В Париже, сударь мой, возразил профессор Миттер, царит легкий успех и обывательский вкус. В Берлине же ценятся индивидуальность и возвышенность, вы разве не видите разницы? Вы сами сказали, заметил Ханс, что в обоих случаях тон задает предписанный образец. В Париже ценится стиль, в Берлине ценится другое. В обоих случаях авторы ищут аплодисментов. Одни ищут одобрения просвещенных людей, которых во Франции предостаточно, другие же ищут одобрения критиков и профессоров, тех немногих, кто в Германии читает. Ни один из двух вариантов не свидетельствует ни о меньшей социальной открытости, ни о меньшей заинтересованности. И разницы в благородстве целей я тоже не вижу. А если это так, господин Ханс (объявила Софи заговорщическим тоном, наклоняясь к Хансу, но одновременно очаровательно улыбаясь профессору Миттеру), что вы могли бы предложить для сближения позиций тех и других? Ханс и сам частенько над этим задумывался и уже готов был ответить, но тут ему пришла в голову злокозненная идея. Он поставил чашку на стол и, сделав вид, что Руди просил его об этом взглядом, громко провозгласил: Конечно! извольте, дорогой господин Вильдерхаус!
33
Здесь: больше мне нечего добавить! (фр.)
Руди, весь последний час нюхавший табак и отвечавший «безусловно, безусловно» на любые вопросы Софи, выпрямил спину и приподнял одну бровь. Хансу удалось уклониться от его испепеляющего взгляда, вовремя переключив все внимание на поднос со сладким. Руди видел, с каким интересом повернулась к нему невеста, и понимал, что должен дать достойный ответ. Не ради остальных гостей, которых он ни в грош не ставил, не ради даже собственной чести, построенной на куда более серьезных ценностях, чем эти литературные посиделки. Нет, ответить надо было ради Софи. Ради нее, и еще, пожалуй, чтобы проучить этого наглого чужака, ввалившегося в дом даже без перчаток. Руди стряхнул с жилета несколько табачных крошек, прочистил горло, расправил плечи и сказал: Возможно, Париж превосходит нас количеством печатных дворов и театров, но не может и никогда не сможет сравниться с Берлином в благородстве и добродетели.
Дебаты продолжались, как будто ничего не произошло. Но на губах Ханса играла улыбка, а Руди то и дело ронял на себя табак.
Это правда, друзья мои, говорила госпожа Питцин, что для меня нет лучшего времяпрепровождения, чем книги. Разве может еще что-то нас так развлечь, увлечь, как литературный роман? (я заметил, сударыня, пошутил профессор Миттер, что чтение вас изрядно развлекает), вы даже не представляете себе, профессор, до какой степени, даже не представляете! Для меня культура всегда служила, как бы это сказать? огромным утешением. Я постоянно твержу своим детям, как твердила и покойному супругу, царствие ему небесное: ничто не может сравниться с книгой, ничто так многому нас не учит, поэтому читайте! неважно что, но читайте! Но вы сами знаете, какова теперь молодежь, они не интересуются ничем, кроме своего приятельского круга, своих развлечений и балов (однако верно ли, кхм, усомнился господин Левин, верно ли, что не имеет значения, что именно читать?), но ведь не существует вредного чтения, не так ли? (при всем моем уважении, сударыня, вмешался Альваро, боюсь, что это слишком простодушный взгляд: конечно, вредные книги существуют, и бесполезные, и даже контрпродуктивные, точно так же как существуют плачевные комедии и ни гроша не стоящие картины), ну, не знаю, если так смотреть… Я согласен, сказал профессор Миттер, с господином Уркио: литературное образование должно предполагать отказ от вредных книг. И ничего ужасного в этом нет. Мне хотелось бы понять, отчего мы так благоговеем перед любым печатным словом, даже если оно не содержит в себе ничего, кроме вздора? (но кому же решать, возразил Ханс, кому решать, какие книги — вздор? критике? прессе? университетам?), о! прошу вас, только не надо рассказывать нам про относительность мнений, ради бога, наберемся смелости, кто-то же должен отважиться (я не говорю, перебил его Ханс, что все мнения имеют одинаковый вес, например, ваше, профессор, гораздо весомее моего, однако меня интересует, как должна распределяться ответственность за создание литературных иерархий, само существование которых я не отрицаю), прекрасно, тогда, если вы не возражаете, господин Ханс, если не сочтете за дерзость с моей стороны, предлагаю вам довольно простой подход: филолог несет больше ответственности, чем зеленщик, а литературный критик — больше, чем козий дояр, для начала вас устроит? или нам следует обсудить эту идею с гильдией ремесленников? (господин профессор, сказала Софи, не остыл ли у вас чай?), спасибо, дорогая, сейчас (обсудить — нет, ответил Ханс, но, уверяю вас, если бы филолог хоть полчаса понаблюдал за жизнью ремесленников, он сменил бы свои литературные предпочтения), да, чуть-чуть, дорогая, он действительно остыл.