Только никому не говори
Шрифт:
Не могло быть никаких претензий к нему и у меня — никаких, только смутное ощущение, что мальчишка врёт, потому что смертельно боится. Впрочем, ощущение это могло объясняться антипатией, которую Петенька во мне вызывал. На прощанье я сказал сурово:
– До свидания. Если понадобитесь — сообщу.
И он нас покинул.
– Дурак! — словарный запас нашего Игорька был несколько однообразен. — Его кретином обозвали, а он тут же мириться прибежал.
– Любовь, — сказал Василий Васильевич, усмехнувшись.
– Ага, до гроба.
–
– Что ж это он так позеленел, аж в Ленинград махнул! Заметил, Ваня?
– Заметил — а толку-то? Сестры были на речке, либо Анюта с Петей оба врут. Но зачем?.. Ладно, остаётся последний свидетель, последняя надежда — или придётся закрыть нашу лавочку. — И я пошёл звонить Борису Николаевичу Токареву — математику.
– Была полная тьма, — сказал старик и улыбнулся доверчиво. — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.
Математик сделал шаг назад к двери, огляделся затравленно и спросил, ни к кому не обращаясь:
— Зачем меня сюда заманили?
– Вас пригласил я. А это Павел Матвеевич, узнаёте?
– Зачем вы меня сюда заманили?
– Не узнаёте? Таким он стал после похорон жены, точнее, после вашего разговора с ним в прихожей, помните?
Он тяжело взглянул на меня, взялся за ручку двери и отрезал:
– Для шантажа это слишком глупо.
– Да Бог с вами, Борис Николаевич! Неужели не жалко старика?
Он поколебался — и все-таки дрогнул.
– Старика жалко. Он был умён. Но что вы хотите от меня? Вчера вечером у нас с ним состоялся следующий диалог по телефону.
– С вами говорят из отрадненской больницы. Здесь лежит ваш бывший тесть, Павел Матвеевич Черкасский. Вы не могли бы срочно приехать?
– Зачем?
– Это не телефонный разговор.
– Почему Павел Матвеевич не может позвонить сам?
– Он в тяжёлом состоянии, не встаёт.
– А вы кто?
– Его сосед по палате. Травматологическое отделение, палата номер семь.
– Хорошо. Я приеду в течение дня.
Я совершенно не надеялся на успех, но он приехал, к счастью, после Анюты. Он приехал и остался, несмотря на жутковатую встряску, которой встретил его больной, несмотря на все эти годы, что разделили их, казалось, навсегда. Что привело его — любопытство, страх или сострадание?
– Вам жалко Павла Матвеевича, потому что он был умён? Вы принимаете в расчёт только умных?
– Естественно. Разум — единственно надёжный критерий.
– А дураков куда девать? Или того же старика? Ведь он лишился вашей последней надежды — разума.
– Послушайте, вы чем занимаетесь?
– Иван Арсеньевич Глебов. Прозаик.
– Ясно. Слова, слова, слова.
– А вы математик: цифры и цифры. Значит, человеку человека не понять?
– Вы вызвали меня на философский диспут?
– Меня заинтересовала судьба Павла Матвеевича. Хотелось бы разобраться в этом.
–
– Я бы не назвал свой интерес профессиональным. Так же, как и вам, жалко старика.
– Никакая жалость его не спасёт.
– Допустим. Но я хочу знать, кто его до этого довёл.
– Я — кто же ещё? Вы об этом прямо сказали.
– Я упомянул о факте и жду объяснений. Хотите мне помочь?
– Не хочу ко всему этому возвращаться.
– Вы боитесь?
Математик улыбнулся снисходительно, сел на табуретку и выжидающе уставился на меня. Мой ровесник — тридцать три года. Невысокого роста, крепкий, широкоплечий, широколобый, с уже приличной лысиной. Вообще лицо с первого взгляда кажется заурядным, но выражение силы — или злобы? — одним словом, характера — вдруг впечатляет.
– Дмитрий Алексеевич мне рассказывал…
– Ну как же я сразу не догадался! — воскликнул математик. — Ну конечно, Друг дома! Я его так и зову — Друг дома — с большой буквы. Он из этой истории прямо сделал себе хобби. Сознайтесь, ведь это он вас вдохновил? Он и ко мне подбирался.
– Вы не вдохновились?
– У меня в жизни, знаете, есть дела поважнее. Я ведь не свободный любвеобильный художник на собственной машине, который может ездить куда угодно в любое время суток, делать что угодно и по каждому поводу давать волю своим чувствам.
– Каким чувствам?
– Самым благородным, разумеется.
– Звучит двусмысленно. Вы что-то имеете против Дмитрия Алексеевича?
– Лично против Щербатова — ничего. Но в целом эстетов выношу с трудом.
– Эстет? Всего лишь? По-моему, он гораздо глубже.
– Вам виднее, вы с ним наверняка одного поля ягода: поклонники, так сказать, чистой красоты.
– Благодарю. И как же он к вам подбирался?
– Что я делал, где я был. Мне и так осточертели с этим алиби. Когда все версии о сексуальных маньяках и дачных соседях (Звягинцевым все лето отравили), вообще об убийцах со стороны все версии оказались исчерпанными, принялись за нас. И представьте: самой подходящей кандидатурой оказался я. Мальчишка этот, Петя, в Ленинграде, Анюта-сирота, в горе, художник — в творчестве. Всю среду писал портрет одного кавказского друга, а ночью они с ним ездили по гостям, даже ночевали у каких-то знакомых. Одним словом, все вне подозрений. Кроме меня.
– Что делали в это время вы?
– И вы туда же? Так вот, я алиби себе не подготовил и вёл нормальный образ жизни. До шести часов работал на машине, перед уходом заглянул в свой отдел. После шести поехал домой и опять-таки работал — один. В двенадцать лёг спать — и опять один. Отсыпался в одиночестве.
– Что значит «отсыпался»?
– А, у Анюты патологический сон: просыпается от малейшего шороха.
– Это новость! Она принимает снотворное?
– Нет, она где-то прочитала, что от снотворного не настоящий сон, а обморок.