Тюрьма
Шрифт:
Я видел, как Толик на окне свернул мою записку, обвязал ниткой и она исчезла в темноте за решкой.
Я заснул.
9
Я просыпаюсь от переполнившего меня ощущенья счастья и радости. Мне ничего не снилось, или я забыл, не запомнил: что-то толкнуло меня, кто-то улыбнулся мне, прошептал в ухо, я не расслышал, не успел разобрать… кто-то позвал меня и я уловил дрогнувшую, прошелестевшую нежность… Камера просыпается, ворочается, вскрикивает, вот-вот загрохочет, забурлит, уже прыгают сверху, поднимаются внизу…
Мне на самом деле хорошо или
— Христос воскресе, Ваня!
— Воистину, — говорит Иван и улыбается.— Надо бы разговеться, Серый, крашеным яичком.
— Надо бы. Ничего, за нас разговеются…
Достаю пачку «столичных»:
— Покурим, Ваня…
— Ишь ты, припрятал! С праздником… Знаешь, Серый, мне мать приснилась… К чему бы?
— Как приснилась? — спрашиваю.
— Не моя мать… Валерки. Я тебе рассказывал: мы позвонили в квартиру, она вышла на площадку… Вера Федоровна. Только она… другая — высокая, в белом платье, но она, Вера Федоровна!.. Смотрит на меня и говорит: «Я тебе, Ваня, носочки связала, ты их носи, не жалей, как проносишь, я еще свяжу….» Слышишь, Серый!.. «Вы бы лучше Валерке…» — а сам думаю: что же я такое говорю! А она отвечает: «Ему теперь не надо, ты у меня один остался, Ванечка...» Что ж это, Серый, разве так может быть? Я его… убил, а она мне носочки?
Сигарета крепкая, неделю не курил — плывет голова и все вокруг плывет…
— Не бывает, Ваня, а должно быть. Тебя Бог посетил. На Пасху — понимаешь?
— Как же она — простила?.. Разве может так быть?..
Глаза у него изумленные и лицо, всегда покрытое серой паутиной, просветлело.
— Христос воскресе, Ваня! — не могу понять: я сплю, мне снится или на самом деле мы лежим с ним бок о бок на шконке, курим «столичные» и говорим о… чуде?..
— Плачешь, Серый — своих вспомнил?
— Нет,— говорю,— я стараюсь о них не думать, я празднику радуюсь…
— Христос воскресе, Василий Трофимыч!
— Воистину, — смотрит на меня, глаза помягчели.— Целоваться не будем, здесь такое не положено.
— Покурим, Василий Трофимыч… — протягиваю пачку.
— Ну, Вадим, ты фокусник — из рукава?
— Адвокатские, — говорю — подарок. Должно быть у нас хоть что-то на Пасху…
— Христос воскресе, Захар Александрович!
— Воистину…
Глядит на меня сверху, улыбается беззубым ртом в седой бороде… Протягивает листок.
Той же синей шариковой ручкой на тетрадном листке в линейку… Окно камеры, разломанная решетка… Один за другим вылетают закутанные фигуры, ветер треплет волосы, одежду… Летят — их втягивает в окно!.. Внизу детским почерком: «ПАСХА»…
— Это вам,— говорит‚— не возражаете?..
Дверь громыхнула как-то странно, необычно… Кажется, все тут кажется… Входит корпусной.
— Все — на коридор!
— Чего?.. С утра нажрался!..
—
— Быстрей, быстрей!. Выходи!!
Еще два, еще три вертухая, помахивают дубинками…
— Быстрей, быстрей!
— Да вы что?.. Мы больные, какая прогулка? Не пойдем!
— Кому сказано?!. Кто там лежит?.. Встать!..
— Что они — оборзели?..
На прогулку на общаке ходят обычно человек двадцать, дворики на крыше чуть больше спецовских, если пойдут все, там шагу не ступишь, так и будешь стоять в теснотище, пока прогулочный вертухай не отопрет дверь. Не любят гулять в тюрьме: ночь без сна, днем тише, спокойней, можно полежать — кого-то выдернули на вызов, кого-то в суд, а если двадцать человек отправятся гулять — считай, пустая камера! Ложись на любое освободившееся место, вздремни, особенно когда нет своего места, валяешься наверху, ночью там и поворачиваются по команде с правого бока на левый… Ходят на прогулку одни и те же, берут с собой «мяч»: сошьют мешок, набьют ватой из матраса — фирма! И пронести «мяч» во дворик легко: запихнешь в штаны, за пазуху, вертухай внимания не обратит, глянет сверху, крикнет для порядка: «Прекраатить игру!..» — и отойдет, зачем ему?.. Зимой хорошо играть в футбол — разогреешься, зато летом — пыль столбом, только отплевываешься. Большинство и не ходят, выдумывают различные резоны: нагляделся, мол, на природу, мне этого воздуху и даром не надо; у других соображения противоположные: тяжело видеть небо — в клеточку, глядеть сквозь проволоку, не нужна, мол, иллюзия свободы… На самом деле, отговорки, распускается человек, начинает сдаваться, не хочет ни в чем себя утеснить: надо одеваться, тащиться вверх по лестнице, мерзнуть или дышать пылью — не хочется делать ни одного лишнего движения. И постепенно доплывает, не бреется, не мозтся — доходит. А вертухаям на руку — одно дело вести двадцать человек, другое шестьдесят, хлопот не оберешься. Да пускай совсем не ходят, зачем ему, вертухаю, эта прогулка!.. Нет, сегодня что-то другое…
— Сказано — всем выходить! — кричит корпусной.— Не тянуть — быстрей, быстрей!
В камере уже десяток вертухаев с дубинками, в коридоре маячит старший лейтенант — тот самый кум, что ли?.. С кряхтением, ворчанием, бранью вываливаемся из камеры. Стоим у стены, вертухаи выталкивают последних…
— Я больной, командир, температура!..
— Я тебя счас нагрею!.. А ну — выходи!
— Что это с ними? — спрашиваю Наумыча.
— А пес их знает, бывает на праздники — чтоб все гуляли, сами себе усложняют жизнь…
— Выходит, признают Пасху?
— Кто о чем, а вшивый все про баню, — говорит Наумыч.— Договоришься, Серый, я тебя предупреждал… — Все?! — кричит корпусной.— Давай, пошел!..
Какая тут прогулка?! Прогулка — по лестнице вверх, а нас потащили вниз… Лестница кончилась, переходы, коридоры… На сборку, что ли?
— Не иначе, амнистия, — говорю Василию Трофимычу, — спросить бы у комиссара… Так строем и пойдем по домам…
— Похоже, как корпусной вошел, я почуял — запахло свободой… Густой запах…
Впереди встали. Решетка перегораживает коридор… Шепот, как рябь по воде — от решетки к нам, в конец:
— Шмон, шмон…
Уже видно: через решетку пропускают по одному, шмонают…
— Чего они ищут, Василь Трофимыч?
— А я не знаю, что на тебе.
— Сигареты…
— Те «столичные»? Отметут. Надо бы в камере оставить.
— Возьмите парочку…
Раздаю по одной, по две тем, кто ближе, оставил три штуки, две в носок, одну в карман.
Я уже у решетки.
— Руки, руки!..