В году тринадцать месяцев
Шрифт:
А он опять говорит: «Нет, не поэтому». А ему вопросик: «А почему же?» А он им: «А потому, уважаемые монахи, — его монахи допрашивали: он в бога не верил, — потому, говорит, что 28 томов моего полного собрания сочинений — все это сущие пустяки, да и только. А не боюсь я умирать потому, что сделал на земле свое главное дело: одно дерево посадил, одну змею убил и сына родил». Они зашушукались, думали, что он, как образный писатель, под змеей кого-то подразумевает. А он перед самой смертью засмеялся и сказал: «Остолопы вы, остолопы, никого я не подразумеваю. Обыкновенное
Иногда я по нескольку дней подряд читаю, читаю такие книги, а потом во мне начинается тишина, и я еду в аэропорт на 2-м троллейбусе. Нужен-то мне, конечно, не аэропорт, а кладбище. Там у меня мать похоронена, где дерево засохшее стоит. Но троллейбуса такого нет «Вокзал — кладбище». А есть «Вокзал — аэропорт». А там рядом. В других городах аэропорт совсем в другой стороне, а у нас рядом.
А на кладбище произошел сюрприз. Стою у крана, наливаю в стеклянную банку воду, чтобы цветы полить. Около входа продают цветы с корешками. Я купил, ямочки палкой вокруг бугорка наковырял, посадил. Наливаю воду, а меня сзади спрашивают:
— Ты что здесь делаешь?
Я удивился, конечно, обернулся, смотрю: Татьяна Осипова.
— А ты чего? — говорю.
— Ничего, — отвечает, — у меня здесь мать похоронена. А у тебя?
— Тоже мать.
— Дашь мне потом баночку?
Это она попросила, чтобы тоже цветы полить. Я, конечно, сказал, что дам, а сам все стою и удивляюсь, а вода через край банки давно мне на ботинки льется. А она на меня смотрит, не на ботинок, а прямо в лицо, прямо в глаза и говорит как-то странно:
— Слушай!..
— Ага, — говорю я.
Потому что я тоже вспомнил. Не про то, что мы в одном доме живем и знакомы вплоть до аптеки, не про сегодня вспомнил, а про сорок шестой год, когда мне было восемь лет. Мамы у меня давно уже не было, третий год у нас с бабушкой было горе. Мама в хлебном магазине мыла полы, мусор выносила, когда немцев из города выгнали, чтоб открыть магазин и хлеб выдавать по карточкам. Она еще до того, как немцы заняли город, продавщицей работала. А под прилавком или где-то там еще оказалась мина. Она взорвалась, и все…
Сначала мы с бабушкой ходили на кладбище вместе, а, потом, когда стали расти желтенькие цветочки, которые она вокруг посадила, я стал ходить один. В одном месте в ограду попал снаряд, и я ходил напрямик, через пролом. В кустах у меня был спрятан чайник, и я из него поливал бабушкины цветы. Один раз спрыгнул в траву, она тогда на кладбище мне была по макушку, смотрю, а какая-то девчонка достает мой чайник.
— Положь! — крикнул я. — Это мой!
Она не поверила, я подбежал и вырвал. Я был гораздо меньше ее, но она не стала сопротивляться. Потом я еще раз встретился с ней около крана. Она нашла какую-то худую консервную банку, заткнула дырку лопухом и наливала в нее воду. Вода из банки лилась прямо ей на ноги, и на сандалии, и на платье тоже. Она вообще вся облилась. Я ее пожалел сразу, говорю:
— У тебя кто здесь?
— Мама.
А потом она перестала обижаться, спрашивает:
—
— И у меня тоже.
Потом мы стали разговаривать. Она только неразговорчивая очень была. Я у ней спросил:
— Твою как убило?
— Бомбой.
Ответила и дальше ничего у меня не спрашивает. Я сам сказал:
— А мою еще хуже — миной.
Я, конечно, налил ей полный чайник воды и отдал. Она полила свои цветы по три раза, я ей тоже помогал. Мне чайника было не жалко, это я так с первого раза от неожиданности крикнул. Я ей сказал, чтоб она брала его, когда захочет, он так и будет здесь в кустах спрятанный лежать. А банку худую пусть совсем выбросит.
Домой мы вместе пошли по пыльной дороге. Машины проехали, и можно было идти по самой середине. Я вспомнил, что не знаю, как ее звать, спросил:
— А тебя как зовут?
— Таня.
— А меня Вовка.
А потом мы очень долго молчали, пока я не придумал, о чем еще поговорить. Я сказал:
— Я живу теперь с бабушкой. А ты с кем?
— Я из детдома сбежала на один день.
Мне стало обидно, что она сбежала, а я ниоткуда не сбежал.
Она разулась и понесла сандалии в руке.
— Ты зачем разулась? — спросил я.
— Пыль теплая. Хорошо, — объяснила она.
Я тоже, конечно, разулся и тоже понес ботинки в руке. Пыль действительно была теплая. Я потом никогда больше по такой теплой пыли не ходил босиком…
Татьяна Осипова не удивилась, что мы столько лет жили рядом и не узнали друг друга. Она только спросила:
— Ты часто здесь бываешь?
— Вообще-то не очень…
— А я и того меньше. Вот поэтому ни разу и не встретились.
Она грустная такая стала, наверное, вспомнила себя девчонкой в дырявых сандалиях, с худой банкой, заткнутой лопухом, и пожалела ту девчонку. И мать, конечно, вспомнила. А я и мать, и бабушку. Бабушка уже потом померла, когда я ремесленное закончил.
Потом мы каждый про себя удивлялись, что встретились, и молчали. До самого дома удивлялись и молчали. Сначала-то мы обрадовались, а потом поняли, что зря обрадовались. Если б мы в Артеке с ней познакомились девчонкой и мальчишкой, а теперь бы встретились, тогда было б весело. А то не в Артеке, а на кладбище.
Я остался один на лестнице. Сначала посмотрел на дверь, которая закрылась за Татьяной, потом на кленовый лист, что держал в руке. Я его подобрал, когда мы шли пешком через бульвар Танкистов. Я всегда подбираю кленовые листья. Подберу и несу, даже не замечаю. Все время так с каким-нибудь листом в руке и хожу.
А этот лист был большой и красивый, как веер. Я шел себе, помахивал им. И мне как-то не хотелось его бросать куда зря, под ноги, чтоб его топтали. Я его давно нес, а он был совсем ни капельки не помятый. Я посмотрел, посмотрел и опустил его в почтовый ящик к Ирке Виноградовой. Проявил к ней этим свое незлопамятное отношение. Я бы и письмо ей, конечно, написал, но она от моего имени ничего читать не будет. А тут вроде бы письмо. Только вроде не от меня, а от деревьев. И все понятно. И обратный адрес есть — бульвар Танкистов.