В году тринадцать месяцев
Шрифт:
В течение двадцати лет изображение на стене со всеми орденами и медалями проектировалось на душу Ольги Дмитриевны и отпечаталось там на вечные времена, потому что душу не побелишь, ничем не замажешь: ни известкой, ни краской. И у девочки такое же пятно отпечаталось. Что же будет?!
— Ольга!
Теплота и жалость к этой родной женщине накатили на Федора Петровича. «Слазь оттуда, княгинюшка моя, Ольга Дмитриевна», — хотел он ей сказать, но вместо этого тихо еще раз повторил:
— Ольга…
Подошел к ней, обнял, хотел помочь слезть с табурета,
— Не надо. Я слезу сама, когда… вытру пыль.
— Ольга!
— Ну, что тебе, князь?
Она хотела ему сказать: неужели ты не понимаешь, как мне трудно разрушить свою маленькую религию? Я и сама не рада, а вот тянет вытереть с него пыль, как раньше. Тянет. И с этим ничего не поделаешь, надо примириться и вытирать. Нехорошо, когда в комнате где-нибудь есть пыль.
Федор Петрович мрачно следил за ее суетливыми руками. Он молча вышел и вернулся со шваброй, которую держал за конец обеими руками, словно собирался одним взмахом все сокрушить в этой комнате. Увидев его отображение на стекле портрета, Ольга Дмитриевна повернулась к дяде Феде, загораживая собой икону.
— Что ты хочешь делать?
— Я сейчас разобью этому типу его стеклянную морду.
— Ты этого не сделаешь!
Крик остановил дядю Федю. Он опустил швабру на пол, оперся на нее, тяжело выдохнул:
— Эх!
— Не надо, — заплакала Ольга, — не сердись, князь.
— Эх, Ольга!
Он тоскливо смотрел из-под лохматых бровей на швабру. Сколько ни маши, шваброй тут ничего не сделаешь. Ну, а чем же тогда махать? В конце концов ему надоело бороться с мертвецами, которые даже и мертвецами-то настоящими не были. И ему, пожалуй, уже пора наплевать на этот дурацкий портрет.
Но дядя Федя только на одну минуту устал. А потом злость закипела в нем еще сильнее и вырвалась наружу самым неожиданным образом. Дядя Федя рывком положил швабру на плечо, как винтовку, и начал ходить строевым шагом по комнате.
— Князь! — испугалась Ольга. — Что ты делаешь?
— Ать-два, ать-два, — вместо ответа начал отсчитывать дядя Федя. — Смирр-но! С левой ноги шагоо-ом а-арш! Ать-два, ать-два!
— Князь, — попробовала остановить его Ольга.
Но он продолжал шагать.
— Ать-два, ать-два-три! Левой, левой!.. Заа-певай!.. «Эх, винтовка, трехлинейка, лучше маменьки родной. Стройной колонной рота идет, Красное знамя рота несет…»
— Федя!
В голосе ее была мольба, она просила его остановиться. Но он не хотел ничего слушать.
— На месте шаа-агом а-арш! Раз, два — стой! Товарищ генерал, разрешите доложить! В этом доме в ваше отсутствие никаких происшествий не произошло. Если не считать того, что все маршируют под вашу дудку, товарищ генерал, хотя вас не было не только среди живых, но даже и среди мертвых. Все маршируют, и старый дурак — рабочий горячего цеха Стахурлов Федор Петрович, ушедший на пенсию литейщик, тоже марширует под вашу дудку.
Никогда дядя Федя сразу не произносил так много слов. Ольга укоризненно на него смотрела и слегка улыбалась.
— Князь, князь. В театре
— Я и в театре рабочий, — хмуро и устало ответил Федор Петрович. — Рабочий сцены. Я везде рабочий. Это моя должность на земле.
3
Ирина пришла домой не очень поздно, но дядя Федя уже ушел в театр. Ольга Дмитриевна плескалась в ванной, стирала. Ирина мимоходом спросила, не было ли почты, и, услышав отрицательный ответ, прошла на кухню. Она хотела сама поставить чайник, но мать ее опередила. Ольга Дмитриевна пришла простоволосая, в старой ситцевой кофточке с короткими рукавами, которая была до того заношена и застирана, что просто удивительно, как она еще не расползлась на ленточки. Сколько Ирина себя помнила, мать всегда стирала белье в этой кофточке, которая казалась дочери вполне приличной, а сегодня ситчик намок, и сразу в трех местах образовались дыры.
— Сейчас чайник закипит, — сказала Ольга Дмитриевна.
Ирина брезгливо отвернулась к окну. Неряшливость матери ее раздражала.
— Ты бы хоть кофточку другую надела, — бросила Ирина, — а то вся торчишь наружу.
Мать ничего не ответила. Ирина почувствовала, что у нее порозовели щеки от справедливого гнева на мать, которая считает возможным выходить замуж и не считает нужным следить за собой. Опустилась. Она возмущенно передернула плечом и пошла в ванную помыть руки.
На батарее сушился черный лифчик, старый-престарый. Хоть он и был сшит из крепкого черного материала, но, как и ситцевая кофта, от ветхости и заношенности светился. Бретельки, видимо, несколько раз обрывались и были заново сшиты, а сам лифчик был заштопан в нескольких местах, надо было снова его основательно штопать или выбрасывать.
Ирина машинально взяла в руки детское мыло, но тут же бросила назад в мыльницу, сдернула лифчик с батареи и, потрясая им, появилась на кухне.
— Его давно пора выбросить, а ты все стираешь, — и демонстративно бросила в помойное ведро. Мать выхватила лифчик из мусора и виновато сказала:
— Что ты хулиганишь? Он у меня один.
Ирина недоверчиво засмеялась.
— Насколько я помню, этой тряпке уже лет шесть.
— Семь.
— Можно подумать, что ты больше не покупала.
— Ни одного, — ответила мать и покраснела. Ей стало стыдно.
— Ну, разумеется, он стоит миллион, — скривилась дочь.
— Миллион не миллион, а денег стоит. Не жестянки, а рубли.
— Какую ерунду говоришь. На холодильник у тебя были деньги, а на лифчик нет?
Разве могла Ольга Дмитриевна объяснить дочери, как это бывает. Каждый раз, когда она подумывала об этой мелкой покупке, находились другие, более важные. Если бы она купила себе его в прошлом году, например, трех рублей не хватило бы Ирине на новое пальто.