В места не столь отдаленные
Шрифт:
И вместо сурового приговора она промолвила тихим голосом:
— Вы почти искупили свою вину… Вы слишком наказаны.
— И вы прощаете?.. Вы? — невольно воскликнул Невежин в радостном волнении.
Прощает ли она? Довольно было посмотреть на её лицо, ласковое и грустное, чтоб не спрашивать об этом.
— Какое же имею я право обвинять вас?.. — сказала она.
— О, благодарю вас… Теперь мне будет легче начать новую жизнь! — порывисто воскликнул Невежин. — И вот ещё что. Вы не думайте, что я стрелял в жену из каких-нибудь побуждений… Я не смею сказать причины, но клянусь вам…
— Я всё знаю! — невольно сорвалось у неё.
— Знаете? То есть что же знаете? —
— Почему вы стреляли! — прошептала Зинаида Николаевна, и на её лице появилось серьёзное, страдальческое выражение. — Вчера ваша жена была у меня…
— Жена… У вас? И она осмелилась? — вспылил вдруг Невежин.
— Не волнуйтесь… Она не винит вас, она во всём винит себя… Она глубоко к вам привязана и желает вам счастья…
— Она сейчас была у меня… Предлагала бежать за границу, предлагала ехать со мной в Сибирь…
— И что же? Вы отказались? — с живостью спросила Зинаида Николаевна.
— Конечно… Но что же она говорила вам?..
— Она всё мне сказала… но потом поняла, что я не виновата. Скажите сами, виновата ли я?
И, сказав эти слова, Зинаида Николаевна подняла на Невежина светлый, чистый взгляд своих прелестных глаз.
В этом взгляде были и вопрос, и сострадание. О, как хороша была она в эту минуту, серьёзная и смущённая, без вины виноватая девушка, невольная участница семейной драмы, окончившейся ссылкой.
— Я виноват… что, недостойный, осмелился боготворить вас… Я понимаю, что я для вас чужой… Я ни на что не надеялся. Но это было выше моих сил. Ну да, я люблю безнадежно. Никого никогда я так не любил. С вашим чудным образом я уеду в Сибирь, и он поддержит меня! — вдруг воскликнул Невежин. — Простите, умоляю вас, эту дерзость… В первый и последний раз сорвалось это слово… Скажите, что вы прощаете.
Она давно ему простила и протянула ему руку. Слёзы брызнули из его глаз, и он припал к её руке, покрывая её поцелуями.
Зинаида Николаевна тихо освободила свою руку. Сама взволнованная этой сценой, она чувствовала не одну только жалость к Невежину.
— Успокойтесь… не волнуйтесь! — говорила она испуганным голосом, вся бледная и серьёзная. — Я не могу разделять вашего чувства, но я ценю его…
Он просветлел. Мог ли он надеяться на большее?
— И вы когда-нибудь напишете мне… хоть строчку… одну строчку… Вы поддержите меня и там, в далёкой Сибири…
— Напишу… И теперь же напишу к своим родным, чтоб вас приютили. Ведь я сама сибирячка. Вы едете в мой родной город! — с улыбкой прибавила она. — Там не так скверно, как вы думаете. Быть может, ещё и увидимся.
— Неужели может быть такое большое счастие? — как ребёнок, воскликнул Невежин.
Минуты свидания пробежали быстро. Помощник заглянул в двери, и они расстались.
— Прощайте!.. — проговорил Невежин.
— До свидания! — ответила Зинаида Николаевна. — Я ещё навещу вас.
Счастливый поднимался в этот день Невежин на свою галерею.
VII
Деловое утро
Василий Андреевич Ржевский-Пряник или, как коротко называли его сибирские обыватели, «генерал», занимавший в старые времена, соответствующие нашему рассказу [24] , видное место в отдалённой Жиганской губернии, в девять часов июньского утра был, по обыкновению, на своём посту — за письменным столом в небольшом щегольски убранном кабинете.
24
…в старые времена, соответствующие нашему
Вполне готовый начать многотрудное деловое утро и уже получивший за чаем обычную порцию внушений от своей супруги, дамы, как узнает читатель, весьма характерной, Василий Андреевич был рад, что долг службы призывал его в кабинет (супруга сегодня была не в духе), и первым делом занялся пересмотром только что полученной петербургской почты.
Это был кругленький, гладкий, невысокого роста, бодрый и живой старичок с манерами человека, бывавшего в свете, из породы мышиных жеребчиков. Свежий, чистенький, румяный, сохранившийся, несмотря на свои шестьдесят лет, с реденькими, тщательно приглаженными седенькими волосами на височках и оголённым черепом, с расплывшимися чертами когда-то красивого лица, Василий Андреевич не глядел козырем: во всей его фигуре не было ни импонирующего юпитерского величия, ни специфической чиновничьей выправки, и если б не изящно сшитый форменный сюртук, обличавший его административную профессию, Василия Андреевича едва ли приняли бы за генерала.
И кабинет, в котором Василий Андреевич нёс, как он выражался, «тяготу своего положения», то есть суетился и волновался, рассказывал анекдоты и слушал их, писал резолюции и временами набрасывался петушком на подчинённых, совсем не имел той внушительной, деловой, солидной обстановки, которой обыкновенно щеголяют петербургские администраторы. Напротив, у Василия Андреевича всё было как-то по дамски, уютно и весело, и обстановка кабинета напоминала обстановку старого вивера [25] , проведшего молодость не без приятных воспоминаний. И мебель, и масса безделок и сувениров, украшавших стол, — всё говорило, что хозяин имеет вкус не к одним только скучным делам, а обладает и эстетической жилкой. Среди фотографий, развешанных по стенам, было немало женских портретов, преимущественно известных актрис и певиц, и все с собственноручными надписями.
25
Прожигатель жизни (от франц. le viveur??????).
Василий Андреевич прочёл уже несколько бумаг, сделал соответствующие отметки, и лицо его сохраняло по-прежнему добродушное выражение — из Петербурга ни одного запроса, ни одного замечания. Вслед за тем он стал просматривать петербургские газеты, как вдруг лицо его побагровело, нижняя губа оттопырилась, и он швырнул одну злополучную газету от себя.
В те отдалённые времена, о которых идёт речь, в газетах ещё появлялись корреспонденции, приводившие в волнение не одних только господ заседателей, и корреспонденция из Жиганска была хоть и не особенно пикантной, но всё-таки взволновала Василия Андреевича.
Он был донельзя чувствителен ко всяким газетным сообщениям, и если в них не восхищались его деятельностью, то Василий Андреевич забывал и о любви к литературе, и о знакомстве с известными писателями, портреты которых красовались у него в кабинете, и готов был бы запретить все газеты.
Ещё бы! Он, вечный житель столицы, привыкший к удовольствиям и сутолоке столичной жизни, не пропускавший ни одного первого представления, пожертвовал всем этим и приехал в эту трущобу, одушевлённый самыми благими намерениями просветить диких сибиряков, и вдруг деятельностью его не восхищаются, напротив…