В места не столь отдаленные
Шрифт:
Через минуту вошёл курьер.
— Ты чего же копаешься, а? У меня — смотри! — вдруг крикнул Василий Андреевич, принимая начальнический вид.
Курьер вытянулся в струнку, и вид этого замершего курьера, вперившего глаза, в которых, казалось, сверкало рвение перервать горло кому потребуется, несколько смягчил старика.
— Сию минуту послать верхового за Подушкиным! Знаешь?
— Никак нет-с.
— Дурак! Узнай. Спроси там, в канцелярии, где живёт Подушкин. Чтобы сейчас господин Подушкин явился ко мне. Немедленно! По экстренному делу… Понял?
— Понял. Только, осмелюсь доложить, — верховой услан.
—
— Изволили послать в город…
— Так немедленно послать, когда вернётся. Никого там нет ко мне?
— Есть-с. Трущобинский заседатель Прощалыжников дожидается.
— Прощалыжников? Зачем? Пусть явится в приёмный день.
— Изволили приказать явиться сегодня.
— Ах, да… Прощалыжников! — вдруг вспомнил Василий Андреевич. — Прощалыжников! — повторил он суровым тоном. — Зови его. В приёмную зови.
Бедный господин Прощалыжников! Зачем судьба его кинула сюда, в эту злополучную минуту, как раз после бурной супружеской сцены и прочитанной корреспонденции.
Явись он часом-двумя позже, кто знает, может быть, день этот, яркий июньский день, глядящий так весело в высокие окна приёмной комнаты, не имел бы для господина Прощалыжникова такого рокового значения.
Быстрыми, мелкими шажками приближался Василий Андреевич к скромной фигурке, стоявшей у дверей, близ входа, и по мере приближения всё более и более закипал гневом. Когда он приблизился наконец и увидал маленького, коренастого замухрыгу, обросшего щетиной рыжих волос, среди которых сиял, во всём своём великолепии, красно-сизый большой нос и замирали в почтительно трепещущем взгляде серые, заплывшие, лукавые глазки, Василий Андреевич уже окончательно олицетворял собою бога гнева… Он весь побагровел, обыкновенно оловянные глаза метали нечто вроде молний. В эту минуту в голове Василия Андреевича как-то смешались — и этот невзрачный Прощалыжников со всеми его грехами, вольными и невольными, и «эти негодяи», писавшие корреспонденцию, и «простофиля» Марьи Петровны…
И негодование на Прощалыжникова за все его служебные беззакония охватило вдруг с большей силой Василия Андреевича.
— Вы трущобинский заседатель… Прощалыжников? — выкрикнул, подлетая как-то бочком, Василий Андреевич.
— Точно так-с…
— Молчать! — вдруг взвизгнул своим тенорком Василий Андреевич. — Вы позорите мундир… слышите ли? — мундир, который вы носите… Взятки, вымогательства, грабёж… Мерзость… Мне всё известно…
— Позвольте доложить… — пролепетал заседатель.
— Молчать! Под суд… Разбойник… Для вас серой куртки мало… В остроге сгною!.. — продолжал Василий Андреевич, не помня уже себя от гнева, и продолжал выкрикивать слова в упор, то отступая, то снова наскакивая, словно бы собираясь заклевать заседателя.
Господин Прощалыжников трепетал. Он трепетал отчасти искренно, отчасти и с некоторой, не лишённой виртуозности искусственностью, понимая, что в подобных случаях лишний трепет, как лишняя ложка масла в каше, дела не испортит.
И когда Василий Андреевич уже истощил весь свой заряд гнева и остановился, тяжко дыша и не зная, что ему теперь ещё сделать с господином Прощалыжниковым, господин Прощалыжников всё продолжал ещё трепетать и всей фигурой, и замирающим взглядом своих серых глаз.
Эта покорность несколько смутила Василия Андреевича.
— Что можете сказать в своё оправдание? Но
— Осмелюсь доложить… клевета… Интриги… Это всё корреспондент…
— Что? Какой корреспондент?
— Подучен другим человеком, желающим на моё место… Извольте приказать собрать сведения… Все обыватели меня одобряют…
— Что вы говорите… Какой корреспондент?.. Корреспондент! — вдруг озлился Василий Андреевич. — На вас жалобы со всех сторон.
— Ваше превосходительство… Не погубите!..
— Немедленно подавайте в отставку… Вы более не заседатель… Ступайте!
Прощалыжников ушёл, понурив голову, а Василий Андреевич ещё постоял секунду в зале и, заметив в полу-растворённой двери гостиной жену, привлечённую шумом, не без гордости взглянул на неё, как бы приглашая её убедиться, простофиля ли он, или нет, — и прошёл к себе в кабинет с видом победителя.
— Я покажу, как шутки шутить! — повторял расхорохорившийся старик, присаживаясь к столу. — Я их подтяну!.. Ужасно трудно с этими мерзавцами иначе вести дело…
«Ах, тяжела ты, шапка Мономаха!» — вздохнул Василий Андреевич и, случайно взглянув на портрет какой-то хорошенькой женщины, вспомнил о Петербурге и ещё раз пожалел, что судьба забросила его в этот отвратительный Жиганск.
— Господин Сикорский! — доложил ему вошедший курьер.
— Проси сюда! — проговорил Василий Андреевич и, уткнувшись в бумаги, лежавшие перед ним, принял сосредоточенный, строгий вид погружённого в занятия человека.
Худой, как спичка, низенький и тщедушный на вид господин, лет под пятьдесят, с умным и серьёзным лицом, бесшумно, словно крадучись, вошёл в кабинет.
Он на секунду приостановился, бросил быстрый взгляд на склонившуюся над бумагами и всё ещё рдевшую лысину его превосходительства и, едва улыбнувшись своими тонкими бескровными губами, вместо того, чтобы идти к столу, тихими шагами отошёл к окну.
Несмотря на скромно-почтительную позу, в какой он стоял, выжидая, пока Василий Андреевич окончит свою невинную игру в занятия и обратит на него внимание, этого скромного господина никак нельзя было признать за одного из тех чиновников, которые искренно замирают в присутствии начальства. В его несколько аффектированной скромности не было ни раболепия, ни страха. В ней просто-напросто сказывался житейский такт хорошо дисциплинированного человека, понимающего людей и умеющего отойти, когда нужно, в сторону.
Всё в нём — и холодный взгляд тёмных глаз, глубоко засевших в тёмных впадинах, с резко очерченными седыми бровями, и что-то угрюмое, озлобленное и в то же время приниженное в выражении худого и бледно-жёлтого лица, напоминавшего физиономию отца-иезуита, и глубокие морщины — свидетели бурь и невзгод — на гладко выбритых плоских щеках и на лбу, и саркастически подобранные губы, точно смеющиеся над человеческою несправедливостью, — всё, кончая мягкими, кошачьими манерами, поношенным, но хорошо сидящим костюмом и свежим бельём, показывало в нём человека, знавшего лучшие времена и если и стоявшего в сдержанно-почтительной позе, как теперь, то не в кабинете жиганского чиновника, а в приёмной гораздо более важных лиц и не в таком скромном костюме. Всё намекало, что перед вами человек, потерпевший серьёзное крушение в жизни и вынесший оттуда, кроме хороших манер, немало и озлобления.