В пору скошенных трав
Шрифт:
Ростислав Сергеевич, выходивший переговорить с кем-то из районного начальства, появляется, когда артисты готовы бежать — и Олечка первая… И тут он говорит им: вы не думайте, что это концерт, вы думайте, что это репетиция, — играйте как всегда на репетициях…
И все разом встало на места. Открыли занавес, и они принялись репетировать, а когда кончили, зал разразился таким плеском, таким восторгом, что в конце концов, после переговоров Ростислава Сергеевича с публикой, решили все сыграть сначала. И тут уж артисты с полным вдохновением и уверенностью все исполнили, и снова — неистовство зала, но уж сил не было повторять.
4
Во
Сначала Ростислав Сергеевич был занят только собой и видел лишь слабо пробитую тропку, серую от росы траву, чиркавшую по голенищу, вдыхал настоявшийся на ночном безветрии аромат клевера и полыни. И не заметил, как вышел к переезду через железную дорогу, поднялся по овсам до середины холма, на вершине которого черным цельным куском лежал лес. Только тут он оглянулся и сдержал шаг, не смея оторваться от утренней ширины и дали. И послышался шумок поезда — первый звук, пробудившийся в мире, помимо звука его шагов и едва приметного позванивания косы. И сделалось вдруг празднично от этого простора, и стало понятно ожидание, наполнившее мир, тоже готовившийся к дневной работе.
Второй раз он обернулся, уже подойдя к лесу, который виделся теперь собранием застывших деревьев и кустов, а не черным куском, как давеча. Поезд миновал переезд, товарные вагоны тяжело, по-дневному грохотали на стыках…
Ростислав Сергеевич поправил пенсне и улыбнулся, не сознавая, впрочем, своей улыбки. Ему неожиданно представился тот, другой Ростислав Сергеевич, по приказу которого товарный поезд останавливается на переезде… Придерживая шашку, он прыгает с лесенки паровоза и по этому самому проселку идет домой. Такое же раннее утро, и все кругом такое же, и ему так же радостно, и так же хочется работать, несмотря на усталость и на долгое, почти суточное заседание в губкоме, после которого вернулся с первым товарняком… И сейчас он со стороны, отсюда, издалека смотрит на себя, примеряется к себе тогдашнему — и ничего не получается… Он знает, почему не получается, и от знания этого слегка прихватывает сердце и омрачается прозрачность утра…
Он замирает, словно параличом скованный леденящей мыслью о напрасности былых напряжений, о ненужности всего тогда совершавшегося, отнимавшего столько сил, чувств и веры… Ведь все миновало, как действие на сцене, закрывшейся плотным занавесом, и теперь о тех подлинных событиях не осталось даже памяти, тщательно задавленной, спрятанной, стертой отовсюду, кроме его чудом уцелевшей головы…
Поезд уже едва слышен вдали, Ростислав Сергеевич спохватывается, вспомнив цель нынешнего похода и сожалея, что потерял несколько мгновений на воспоминания, не относящиеся к сегодняшнему делу.
Через кусты лещины, вымочившись в росе от кепки до коленок, стряхивая капли, затекшие даже за внутреннюю сторону пенсне, он выходит на поляну. О, та самая поляна, которую отвели ему для покоса. Как удачно вышел!
Не переводя дыхания после ходьбы, снимает косу и прямо отсюда начинает косить. Пряный вздох травяного сока, смешанного с росой, почти зримо поднимается, заполняя все вокруг.
В низинах около кустов туман как снег — косу не видать.
От свежести, от ядрености этой бодро, без устали работается. Через поляну черной полосой лег первый прокос, а отдыхать и не тянет. И в голове светлая бездумь, в которую входят лишь вызвон косы, голоса ранних птиц да утренняя синева, проплавленная на востоке зарей.
Это время сенокоса, время зрелости трав Ростислав Сергеевич встречал с затаенной радостью, хоть знал, что устанет, что будет
С годами Ростислав Сергеевич все больше располагался к работе на земле — в покос ли, на пчельнике, в огороде… И чем дальше, тем сильней было удивление перед миром и всякой малостью его; удивление, которое самому не так уж давно показалось бы блажью: вот от картофельного клубенька с орешек осенью появляется полведра тяжелых картошин; из розового бутона отливается яблоко; невесомая пчела приносит неподъемные соты меда… То есть все это зналось и виделось сотни раз, но до сердца дошло, удивило лишь теперь. И год теперь с весны до зимы развертывался как повествованье, где нет ни мига пустого, ни мелочи незначащей. Все ведь и раньше знал наизусть — что, когда, где и как появляется в огороде, в саду, в поле. И все равно золотой первоцвет, листья одуванчика и фиолетовой еще крапивы радовали, волновали и тревожили: он всем существом чувствовал, как стремительно вслед за ними поднимутся травы и цветы, как заблещет листва деревьев и развернется лето… В этом и радость, и напоминание, что осталось не много. Очень даже не много.
А зимой такое же чувство было к ученикам. Каждый — и старательный, и нерадивый — тоже представлялся зернышком будущей судьбы. И Ростислав Сергеевич невольно проращивал это зернышко сквозь неизвестные годы, сквозь радости и испытания, сквозь большое и малое, и следил, как откликнулся бы, как поступил бы один или другой. И все они были разные, и судьбы их разнились чем дальше, тем сильней… Никогда ни с кем не делился он этими размышлениями. Лишь входя в класс, вдруг ощущал будущее, которое начиналось тут первыми побегами судеб, и чувствовал, как время вихрем летит мимо, туда, где ему не побывать. И это тоже было напоминанием.
5
Сережа шел возвратить «Войну и мир» (невиданные роскошные фолианты с медными барельефами на кожаных переплетах)…
Случилось так, что в библиотеке не оказалось первого тома, и Ростислав Сергеевич, тоже выбиравший для себя книги, тотчас узнал о Сережиной неудаче и сказал, что Сереже очень повезло: он даст ему редкостное издание романа, такое издание, что даже в руках подержать — и то уже что-то значит. Читать, да еще впервые, надо обязательно в этом издании! Как удачно, как замечательно совпала их встреча!..
И вот Сережа несет прочитанные книги, завернутые в газету и перевязанные мочальной веревочкой.
У самого дома вспомнилось, как зимой лазил через окно… И сделалось неловко. В душе он никак не мог согласиться с чудачествами старого учителя, не мог принять их; и это было занозой, всегда коловшей при мысли о Ростиславе Сергеевиче. В селе хоть и незлобиво, но посмеивались над причудами его, и Сережа, как ни любил учителя, внутренне соглашался с насмешниками. В этом и крылась двусмысленность, отвратительное криводушие, мешавшее полностью, до конца принять Ростислава Сергеевича. Каждая встреча отравлялась мелкой, никчемной этой мыслишкой, воспоминаньицем, которое подкалывало, подъелдыкивало то большое, хорошее, истинное, что влекло к учителю. И справиться с противоречием этим Сережа, как ни старался, не мог.