В родных местах
Шрифт:
— Так оно! Чо брать, каку попало.
— Значит, стоишь? Ну стой, стой, — милостиво разрешил он и, выйдя на улицу, проговорил: «Тоже болтлива стала».
«Нет нынче красивых баб, — неожиданно подумал старик. — От чего бы это?» Ему казалось, что в пору его молодости женщины были значительно красивее. Но он понимал, что ошибается. Еще лет десять назад он от нечего делать стал просматривать старинные фотографии и удивился: девушки, которыми он увлекался когда-то и на которых готов был богу молиться, показались ему какими-то несимпатичными, так себе.
С лица его все
«Нет уж, робь, пока робится, гуляй, пока гуляется».
Была в меру тихая, теплая погода, когда можно идти в одной рубашке — не холодно, и можно надеть пиджак — не жарко. Приближался вечер. Пахло цветами и еще — вот чудно! — кошениной. На асфальте дороги, смоченном поливочной машиной, длинные солнечные тени домов, столбов и заборов. Город выглядел почему-то печальным. Илья Тихонович подумал, что еще может чувствовать запахи, чувствовать печаль, и это его обрадовало.
С трудом влез он в автобус и, плюхнувшись на сиденье, смотрел в окно на оживленный город и думал: нет, что ни говори, а жизнь все же хороша, заманчива, если даже у тебя не очень-то сгибается спина и плохо слушаются ноги.
КРЕПОСТЬ НА ПРИСТАНСКОЙ
Эту кривую улочку с бревенчатыми домишками, древними тополями и покосившимися заборами, расположенную у реки, называли Пристанской: когда-то дорога здесь вся была устлана досками и по ней ездили к пристани. В тридцатые годы пристань отодвинули за город, улица мало-помалу захирела, заросла травой, а название за ней осталось прежнее — Пристанская.
Зимой на Пристанской поселились двое приезжих — мать и сын Земеровы — Пелагея Сергеевна и Семен Ильич. Она была уже пенсионного возраста, но все еще молодилась: красилась, пудрила свое рыхловатое лицо с длинным носом. А ему давали кто тридцать, кто сорок лет, но не больше; был он хмур, молчалив, с нехорошим недоверчивым взглядом, слегка заикался.
Странно, диковато вели себя Земеровы: ни с кем не водили дружбы, жили замкнуто, ночью и днем держали на двух запорах ворота. Может быть, потому уличная сплетница Анфиса уверяла, что это вовсе не мать и сын, а полюбовники.
Все сходились на том, что Земеровы — люди с достатком. Они купили пятистенный, в три комнаты, дом, который стоял в глубине усадьбы, за кустами сирени, поставили новые ворота, высоченный забор, пристроили веранду. Сирень вырубили, посадили яблони и смородину. Анфиса, ходившая к Земеровым будто бы за солью, а на самом деле из-за великого любопытства, рассказывала, что у них «и ковры-то по всему полу понастелены, и мебель-то блестит, ну как зеркало, и телевизоры всякие».
Хозяин все делал один, только когда устанавливал столбы для ворот,
Воскресное утро выдалось дождливое, сумрачное. Семен вскочил как по будильнику — перед пятью. До завтрака успел доделать крольчатник. Еще на той неделе он построил рядом с дровяником довольно просторную насыпушку с дверью и крышей, а сегодня смастерил клетки. Завтра можно будет сходить за кроликами — один старик обещал продать Семену семь самочек и самца породы «белый великан». Кроликов иногда выносят на рынок, надо покараулить и купить еще с десяток. Замечательное животное кролик: плодовит и жрет, что попало, даже ветки сирени и всякие отходы с огорода.
Во дворе повизгивал Шарик. Когда мать на минуту вышла из кухни, Семен набрал корок и бросил собаке. Пелагея Сергеевна кормила Шарика только раз в сутки, и то больше одними костями. Семен пытался сам кормить собаку, но мать всякий раз начинала ругаться.
Они молча сели завтракать. Разрывая крепкими зубами телятину, Пелагея Сергеевна сказала:
— По реке до черта бревен плывет. Так прямо, без всякого… плывут и плывут. Ловят мужики.
Пожевала и спросила:
— Слышишь?
— Слышу.
— Ну?!
— Что «ну»?
— Половить надо.
— Как же можно брать чужие бревна?
— А они ничьи. Так просто плывут.
— Кто-то же срубил. Сплавлял. Наверное, наш фанерный, а то деревообделочный или мебельная.
— Они же плотами, а эти так… по одиночке, неизвестно чьи.
— Оторвались, значит. Весной часто отрываются. А все одно, мам, лес государственный. За это по головке не погладят…
— Перехватывают же другие. За городом, на бережке, вон какие кучи лежат. Мужики выловили. Это такое богатство.
— Сдавать будут.
— Ну еще бы! Так прямо и будут. Для того и повытаскивали. С одним я тут беседовала. Седни же, говорит, надо все бревешки к себе приволочь.
— Этот лес государственный, мам.
— Может, и сплавщики-ротозеи отпустили. Тока нам-то че до этого. Все одно бревна пропадут.
— Я скажу седни начальству, пусть выясняют, чей это лес.
— Не мели! Будто твое начальство не знает. Бревна ничьи, я тебе говорю. Река их унесет черт-те куда, все одно потонут.
— Нет, такая работенка не по мне.
— Чего трусишь! — Она глядела на него пренебрежительно. — Все одно уплывут, говорю, и потонут где-нибудь. Таких бревешек тыщи.
— Пусть хоть миллионы.
— Хм.
— Этим делом я заниматься не буду.
Семен вздохнул.
— Не будет, смотри-ка на него! У самой реки живет, называется. Рыбешки и той не можешь словить. Сетями весь чулан завалил.
— Запрещено сетями. Браконьерство называется. Это у нас там, на Крайнем Севере, можно.