Вечное дерево
Шрифт:
Ганна покачала головой.
– Слушайте, Витя. Вы какой-то несерьезный. Как же можно подавать документы в институт, если он вам не по душе? Это ж не шутка. Это профессия. Это на всю жизнь.
Он уже привык к ней, освоился и потому сказал то, что думал:
– Все-таки лучше учиться, чем ишачить.
Он даже не понял сначала, что же такое произошло, чем он обидел ее? Ганна резко повернулась, посмотрела на него в упор, и глаза у нее вновь заблестели гневно.
– Как вы сказали?
–
– Нет, повторите.
– Ну, в общем учиться лучше, чем... чем идти на производство...
– Нет, вы повторите то слово.
Журка тотчас вспомнил отца, его обиду, его пощечину, вспомнил переживания, стыд, побег из дому. И все из-за этого слова. Столько неприятностей из-за одного слова! И опять оно, подлое, сорвалось с языка.
– Я прошу вас повторить это слово, - настаивала Ганна, не спуская с него гневных глаз.
– Извините... Я не подумал...
– Нет, вы повторите.
– Я сказал... ишачить... Извините, я не хотел.
– А теперь объясните, что это значит?
– Ну, работать хуже... Не то чтоб хуже, а это...
Тогда зачем десять лет учиться?
Ганна перебила его:
– Значит, образование не позволяет? А я вот семь классов кончила и ремесленное. И теперь на заводе, у станка, на грязной работе.
– Ну, зачем вы?
– Нет, слушайте. Я хочу, чтобы вы знали, с кем имеете дело. Вы, наверное, посчитали меня за эту... Как там у стиляг называется? "Фирменная девочка"...
– Зачем вы...
– Да вы не думайте. Я не оправдываюсь. Я горжусь своим званием и своей работой. А таких терпеть не могу.
"Ишачить". Какое слово придумали. Значит, мы ишаки, а вы счастливые лошадки, этакие беленькие, на парад только. А между прочим, вы хоть раз видели живую лошадь? Ей подковы нужны. Без них она не пойдет. А подковы мы делаем. Вот этими руками.
Журка посмотрел на ее руки, очень красивые, с удлиненными пальцами, с тонким запястьем, и в то же время-твердые, с тщательно подстриженными ногтями.
Ему вспомнились руки отца, все в узловатых шрамах, как в наклейках, и то чувство, что он испытал однажды, вновь вспыхнуло в нем, и захотелось тотчас прижаться к ее рукам, погладить, попросить прощения.
– Вы так. Накипь. Пена, - продолжала Ганна.- Вон сколько ее... Видела вашу "работу"! Пришел маляр, покрасил скамейку, затратил краску, время, труд, а вам это ни к чему. Вы свои пятерни решили увековечить.
– Я ж этого не делал!
– взмолился Журка.
– Вы стояли тут же и молчали. Значит, одобряли.
Теперь понятно, почему вы так поступили. Ишачить!..
Ей показалось обидным, что она приняла этого типа за хорошего парня.
Ганна встала и произнесла повелительно:
– Вот что. Сейчас же уходите. И больше
– Извините,-сказал Журка, склоняясь перед нею, будто ожидая удара.
– Слышите?! Уходите. Нам не о чем больше разговаривать. Я терпеть не могу людей, презирающих труд.
– Я ж не хотел. Клянусь.
– Уходите.
Он стоял такой покорный, беззащитный, такой растерянный, что на мгновение Ганне сделалось жаль его, но тут же она вспомнила это мерзкое слово и поборола жалость.
– Вы противны мне, слышите? И ваш этот "шипр", и ваши брючки, и ваше "не знаю". Идите к своей маме, в Текстильный, к своим дружкам, идите куда угодно.
Слышите?!
Журка не двигался с места. Тогда Ганна схватила свою сумочку и стремительно пошла по аллейке. Журка двинулся было за нею, надеясь, что все еще обойдется, как в тот раз. Ганна остановилась и, не оборачиваясь, произнесла:
– На этот раз вы свое получите. Предупреждаю. Рука у меня тяжелая. Рабочая.
Она произнесла это так твердо, с таким гневом и силой в голосе, что Журка понял: "Залепит, и уж после етого окончательно потеряю ее",
И он отстал.
* * *
Весь этот день Журка был сам не свой. Все валилось из рук. Ничего не мог делать. Даже мяч не шел в корзинку, Из десяти штрафных заложил два. Ребята удивились.
– Перегрелся, наверное, - сказал Журка.
– Башка кружится.
Он слонялся по городу до самого вечера, все думал, что же теперь будет и как ему быть? Он не мог себе представить, что больше не увидит Ганну. Без встреч с нею жизнь его в этом городке теряла смысл. И не только здесь - вообще.
Незаметно Журка очутился на набережной, в густой и шумливой толпе отдыхающих. Толпа тотчас приняла его и потащила, как бурная река бумажный кораблик.
Он никогда не бывал поздним вечером на набережной, и потому все вокруг показалось ему любопытным и интересным. Люди были разодеты и разутюжены. От проходящих женщин пахло духами. Со всех сторон слышалась музыка, которая то приближалась к нему, то отдалялась.
Но главное-общий тон, общее настроение было какимто другим, более возбужденным, чем днем, более игривым.
Журка обратил внимание -на море. Оно было необычного, бирюзового цвета. И листья огромного платана также были необычны, будто вырезанные из начищенной бронзы. И деревья вдали представлялись не настоящими, а нарисованными, как на холсте, будто это был не естественный парк, а декорация на гигантской сцене.
Возбуждение толпы передалось Журке. Он почувствовал, что сам должен что-то делать, с кем-то говорить,
И тут он вспомнил о Ганне, о том, что произошло, и мгновенно остыл, и стал энергично выбираться из толпы.