Воровские гонки
Шрифт:
– Сядь, козел! Не нервируй!
Спина парня дрогнула. Он обернулся медленнее обычного и тихо произнес:
– Слово нельзя убить...
– Можно!
– гаркнул Топор.
– Щас хрястну по черепу - и убью! Со всеми словами сразу!
– Хочешь, я напишу стихи о тебе.
Костистое лицо парня с фингалом под левым глазом даже не сделало попытки обидеться. Он покатал между ладонями гвоздь так, как скульптор раскатывает глину, и спросил:
– Вот как тебя зовут?
– Толик... Рифма - алкоголик. Меня этому уже в зоне научили.
– Оттуда, - вскинув подбородок, кивнул парень на ржавые решетки оконца.
– С воли... Вот смотри... Твой час еще наступит, Толя, к тебе вернется воздух воли, и ты заметишь поневоле, что нет на свете горше доли, что нет на свете хуже роли, чем та, где слишком мало боли...
– Это почему же?
– удивился Топор.
– А потому, что жизнь изначально - это трагедия. Для каждого. И если ты в пути не изведал боли, если ты все время был счастлив и спокоен, значит ты нарушил великий замысел...
– Чего-чего?
– не успел ничего запомнить Топор.
– Какой
замысел?
– Мудрость дается только страдавшим. И после приобретения она
тоже дает страдание. Еще большее...
– А если у меня куча "бабок"?
– попытался его переубедить Топор. А?.. Если у меня хаза, крутая тачка и полно телок, так почему я должен страдать?
Он вскочил с корточек, неприятно ощутив, что ноги перестали слушаться, и протянул исцарапанную ладонь:
– Дай гвоздь, фраер!
– Я еще это... не дописал поэму...
Топор провел взглядом по клинописи, тянущейся метра на полтора по стене, и пояснил:
– Когда топтун увидит твои каракули, он тебя заставит их зубами соскребать. Врубился, Пушкин? Гони гвоздь!
Дрожащие пальцы поэта выполнили приказ.
– Ладно. Я на воле допишу. По памяти.
– А тебя за что взяли?
– удивленно спросил Топор, пробуя гвоздь
на остроту о мозоль на сгибе указательного пальца правой руки.
Точно над мозолем на фаланге того же пальца синела буква "Ж".
Единственную татуировку на своем теле он сделал в память о
Жанетке. И даже не в зоне, а уже на воле. И почему-то очень этим гордился, хотя буква Жанетке не нравилась. Она так и говорила: "Комар какой-то пьяный! Еще и посиневший!" Топор глупо отшучивался:"Он денатурату напился".
– Я ночью на пляже стихи декламировал, - прервал изучение
Топором остроты гвоздя поэт.
– Море и ночь внимательно слушали меня. А потом появились сотрудники милиции на машине, стали задавать глупые вопросы, потребовали документы, а я их, как назло, оставил в комнате у хозяйки. Я, знаете, снял недорого. Совсем недорого...
– Стихи, небось, сопливые?
– решил Топор.
– Про любовь, поцелуйчики и все такое?
– Лучшие стихи на земле написаны именно о любви.
– Фигня это все! Знаешь, какой у меня самый любимый стих? Вот послушай:
Если даже спирт замерзнет,
Все равно его не брошу.
Буду грызть его
Потому что он хороший!
Бледное лицо поэта покрылось розовыми пятнами. Он смущенно прокашлялся и выдал устную рецензию:
– Это калька со знаменитого стихотворения детской поэтессы Агнии Барто. Причем, вульгарная калька...
– Фраер ты моченый, а не поэт!
– ругнулся Топор.
– Ничего ты в стихах не понимаешь! Жизни ты не видел! Вот зону не видел?!
– Не-ет.
– То-то! Кто зону не видел, никогда хороших стихов не напишет. Потому как все крутые поэты в тюряге сидели! Что Пушкин, что Лермонтов, что Достоевский...
– Пушкин и Лермонтов не сидели. Они были в ссылках. На югах. Достоевский сидел. Но он вовсе не поэт...
– Много ты понимаешь! Да если ты, фраер, хочешь знать, я...
Рукой Топор рассек воздух, запретил поэту говорить. В стальной двери камеры зашурудили ключом, и он торопливо выпалил:
– Тебя сейчас выпустят. Молчи, не перебивай! Выпустят! Дай мне слово, что ты сейчас же побежишь к моим корешам и расскажешь, где я... Даешь?
– Если речь идет о таком светлом деле, как спасение и...
– Заткнись!
– гаркнул Топор.
– Запомни адрес...
Он еле успел назвать номер дома. Окрашенное в темно-красную краску чудовище проскрежетало, напомнив о себе, что имеет право называться дверью, и открылось ровно наполовину. В камеру сделали по полшага два милиционера, обвели уверенными взглядами двух спящих задержанных бомжей, бледного поэта, остановились на опухшем лице Топора, и один из них, тот, что поменьше, поседее и покругломордее, радостно изрек:
– Ну, вот мы и свиделись, боксер!
После удара подъездной двери щека Топора перестала дергаться. Это было единственное хорошее событие, произошедшее с момента задержания. Но зато теперь щека опухла, и он ощущал, как ныли верхние скулы.
– Не узнал?
– повторил милиционер.
Конечно, Топор узнал майора. Хотя тот человек на улице был в гражданской рубашечке и с пистолетом, а у этого сиротливо лежала на погоне звезда и сдавливал шею проутюженный синий галстук.
– Ну-ка веди его в кабинет к начальнику отделения, - приказал майор другому милиционеру.
– Выходи!
– приказал тот.
Заученным жестом Топор сомкнул руки за спиной, ссутулился и в раскачку двинулся мимо майора. Топору очень хотелось почесать красные полосы на запястьях, оставшиеся от наручников, но он упрямо сжимал в правом кулаке гвоздь.
– И-иди шустрее!
– пнул его в спину милиционер, и Топор еле устоял, вылетев из камеры в коридор.
Где-то справа ощущался выход из кирпичного здания отделения. Там стояли пять-шесть милиционеров в бронежилетах и с "калашниковыми" наизготовку. Если бы Топора повели вправо, он бы поверил в расстрел. Вот точно бы поверил, хотя и знал, что без суда не расстреливают. Но его повели влево, и уже через полминуты он пожалел, что не вправо.