Возлюбленная террора
Шрифт:
Судьба нам улыбнулась… Ответ гласил: «Отправить в Акатуй»…
Ближе, ближе к Акатую. Рисовали себе местность Ака-туя, расположение тюрьмы, жизнь за акатуйскими стенами… И делились друг с другом своими фантазиями.
От последней остановки (Александровский завод — 18 верст до Акатуя) места стали некрасивые, однообразные… голая степь и невысокие голые сопки. Недовольные, мы смеялись над мечтами друг друга.
За несколько верст до Акатуя мы встретились с мужчиной и женщиной, ехавшими в тележке, судя по виду, интеллигентами. Они, поравнявшись с нами, остановились, пристально оглядели нас, молча поклонились и вдруг, круто повернувшись назад, быстро покатили назад к Акатую.
Мы ничего не поняли и только рассмеялись от неожиданности.
Въехали в деревню Акатуй.
В Сретенске мы узнали, что Карпович выпущен в вольную команду и живет в деревне. Теперь мы старались угадать, в какой именно избе живет он. Ждали, что вот-вот где-нибудь в воротах покажется его рослая бородатая фигура.
Проехали деревню с великим трудом. Моя лошадь совсем не хотела идти (я была за кучера на одной из подвод), как я ее ни понукала. Дорога шла легче, ровнее между веселым перелеском. Сверкали молодые березки под солнцем, пестрели цветы на траве. Мы жадно глядели вперед. Акатуй открылся перед нами неожиданно, весь сразу, как по знаку волшебника. Прямо перед нами церковь, вся в зелени деревьев; мне бросился в глаза не серый, как обыкновенно, а какой-то красноватый оттенок бревен; необыкновенно красиво оттенялась зелень на красноватом фоне. С обеих сторон горы, снизу доверху покрытые лесом, они идут двумя цепями далеко вперед, а там исчезают в таинственной синеватой дымке.
— А вон тюрьма, — показывают конвойные, давно слезшие с подвод и чинно шагающие со всех сторон наших экипажей с винтовками на плечах, как будто они так шли всю дорогу.
Белые, не очень высокие стены резко выделяются среди зеленой поляны и зеленых же гор. Вот мы у ворот. Здесь нас подхватила живая шумная волна, увлекла за собой, оглушила криками приветствия и громом революционных песен, осыпала цветами… Как сквозь сон, широко открытыми, ничего не понимающими глазами глядели мы на раздвинувшуюся перед нами завесу, в каком-то заборе, украшенную цветами и громадной надписью: «Добро пожаловать. дорогие товарищи». Она раздвинулась, и мы очутились в каком-то дворике среди нескольких десятков мужчин, женщин и детей. Они что-то кричали нам, широко улыбались, пели. И детишки впереди, маленькие, загорелые, в ярких рубашонках и платьицах, пели тоже и бросали в нас цветами. Кругом везде, со всех четырех сторон маленького дворика, деревья, гирлянды цветов, флаги, красивые надписи без конца: «Да здравствует социализм», «В борьбе обретешь ты право свое», «Да здравствует партия соц. — рев.»… А в одном уголке особенно красиво убраны гирляндами зелени и цветов на полотне фамилии нас шестерых и наверху слова «Слава погибшим… Живущим свобода»… Всего этого, конечно, сразу, мы, оглушенные и ослепленные неожиданностью, не могли разобрать, рассмотреть, а уже только потом рассмотрели, когда пришли в себя немного. Мы стояли под звуками «Марсельезы» и дождем цветов, смущенные, растерянные. Я совершенно не знала, куда деться со своим облупившимся от солнца носом, пыльными босыми ногами, лыком вместо давно потерянного пояса. Все это до смешного не шло к устраиваемым нам овациям. Оправившись немного, я стала искать в толпе знакомых товарищей. Их не было впереди. Еле-еле я нашла где-то в самом конце выглядывавшего Гершуни и где-то сбоку Созонова. Они все подошли к нам, когда смолкло пение, и расцеловались с нами. Повели нас в наше помещение: отдельный коридор и пять крохотных каморок. Все это, как и дворик, примыкавший к этому помещению, было украшено срубленными лиственницами, березами и флагами.
Мужчина и женщина, встретившие нас за несколько верст перед Акатуем, оказались каторжанином Кларком и его женой. Они посланы были коммуной на разведку, едем ли мы, чтобы быть готовыми к встрече, причем им строго было воспрещено товарищами разговаривать с нами.
Как сон прошел весь этот день. Какие-то дамы, как потом мы узнали, жены каторжан, повели нас в баню, потом кормили обедом, снимали. Григорий Андреевич (Гершуни) водил нас по всем общим камерам и знакомил нас со всеми товарищами. Потом в том же дворике за длинными столами среди зелени, цветов и флагов все вместе пили чай.
Сейчас же по приезде нашем заходил к нам начальник тюрьмы. Расшаркивался, пожимал руки и все спрашивал, удобно ли будет нам в этих каморках.
С каким смехом вспоминали мы свои опасения за деньги и письма при приемке…»
НЕВЕСТЫ И ЖЕНИХИ
Тюрьма, куда поместили шесть знаменитых каторжанок находилась в маленькой деревушке Ака-туй, и в истории русского революционного движения она сыграла не последнюю роль. Туда ссылались сначала декабристы, потом — польские повстанцы 1863 года. Одно время тюрьма была необитаема, но после перестройки в 1889 году в ней снова стали размещать политических.
Режим в Акатуе поначалу был не слишком суров. Заключенные пользовались известными льготами: им позволено было носить собственную одежду, получать книги, общаться друг с другом. Кроме того, в Акатуе же находились Гершуни, Созонов, Петро Сидорчук и многие другие знаменитые арестанты. Так что, шутила Маруся, компания подобралась весьма подходящая…
Много лет спустя она напишет в своих воспоминаниях о том времени: «…было полное приволье. Выпускали гулять на честное слово далеко в лес… А в деревушке за две версты от тюрьмы жило несколько десятков семей заключенных — жены, дети с целым домашним скарбом и хозяйством, даже с коровами. Отцов и мужей отпускали к ним с ночевкой. Они просто там жили дома со своими и являлись в тюрьму только показаться. В самую тюрьму на весь день тоже приходили дети, жены и матери и толкались по двору и камерам как равноправные члены одной большой тюремной коммуны. Внутрь стража заходила только на поверку. В пределах каменных стен жизнь каторги пользовалась полной автономией…»
Это раздолье будет длиться до начала 1907 года…
Сегодня у Сани Измаилович был счастливый день — она получила письмо. То есть письма из дома, от матери, отца и сестры вообще-то приходили не так уж и редко, и всем им Саня страшно радовалась. Но это письмо было особенным. Это было письмо от Карла.
Привезла его невеста Егора Созонова Маша, а уж как оно к Маше попало — это разговор особый. Письма политических политическим доставлялись не официальными путями, а с оказией.
Каждый Машин приезд вызывал в Акатуйской колонии необычайное оживление. В небольшую избу Егора набивалась куча народу. Поначалу все внимательно слушали рассказы гостьи, глотая свежие новости с воли. Потом не выдерживали, начинали перебивать, вставлять замечания… Через некоторое время закипали такие жаркие споры, что в них можно было и голос сорвать…
В самый разгар спора Саня тихонечко вышла из избы и направилась к себе — в маленькую комнатку женского барака. Там она бросилась с разбега на кровать — пружины жалобно взвизгнули — и принялась перечитывать письмо, жадно впитывая каждую строчку.
«Любовь моя, — писал Карл, — я скучаю по тебе каждый день, каждую минуту…» После десятого прочтения, когда буквы уже сливались перед глазами, а содержание накрепко отпечаталось в памяти, Саню отвлек скрип открывающейся двери:
— Можно?
Саня подняла голову и увидела на пороге Марусю Спиридонову.
— Я тебе не помешаю?
— Нет-нет, что ты!
Саня подвинулась, уступая ей место рядом с собой на узкой кровати.
— А я заметила, как ты вышла, — Маруся уютно устроилась в уголке, — и решила, что стоит потом заглянуть к тебе.
Саня с нежностью посмотрела на подругу. Щеки у Маруси горели. — очевидно, спор был жарким и ее оппонентам сильно досталось. Там, у Созонова, она, казалось, целиком была поглощена политическими проблемами. Но сейчас, в полумраке комнаты, сидела не живая легенда социалистов-революционеров, а ее лучшая подруга, любимая, надежная и все понимающая.