Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
Еще немного об этом. Через пару человек вызвали Ивика, Пла-чендовского, моего подельника. И нет его, и нет. Всем понятно, что если меня отпустили, то отпустят и его, у него по тому же делу срок меньше. Полчаса нет. Час нет. Время к обеду, Ивика нет. Наконец выпустили. Бледный. Выпустили. Освободили.
Ни к кому не обращаясь, сразу ко мне, даже с обидой:
— Все время о тебе спрашивали. Там же, в бумажке от опера, не сказано, что мы кенты-подельники, но они как услышали область, спрашивают, вы такого-то и такого-то знаете? Тебя! — Знаю, говорю.
— В каких отношениях?
—
Они снова твое дело достали, перерыв сделали. Меня вывели. Но не сюда, а в какую-то другую дверь, на ту сторону. Через двадцать минут позвали: кто был главный? Кто начал? Каковы ваши отношения в лагере?
От этого рассказа меня начало трясти и я понял, что судьба моя в штопоре и меня снова отпустят, но другим путем, в лагерь досиживать. Однако, видимо, комиссия назад отыграть не имела прав, и решение осталось без изменений.
Изменения произошли, очень даже серьезные, но меня это не коснулось. После Ивика комиссия полтора часа никого не вызывала. Дела перекладывала.
Разыскали всех между собой подельников, а таких оказалось три пары, и дела их рассматривали подряд, сначала того, у кого срок меньше, его освобождали, потом того, у кого срок больший, ему срок обязательно оставляли.
Тут трагическая деталь. Кому отказывали в освобождении, оставляли досиживать, то этим не только срок подтверждался, но как бы даже увеличивался. Малолеток и без этой комиссии выпускали после двух третей.
Комиссия в освобождении отказывает — зэк перестает считаться малолеткой. Отменяется возможность досрочного выхода на свободу.
Это к вопросу о гуманизме. Вот такая вот справедливость.
Такое вот, мать его, милосердие…
Из 26 человек освободили ровно 14.
Вообще-то в жизни мне не везет. Мне кажется, по тексту можно уже было в этом удостовериться. Если очень-очень добиваюсь, не отлучаясь в туалет годами в очередях толплюсь, и получаю наконец, то мятое, порченое. Другого не осталось. Передо мной кассы закрываются на обед и на пересменку, товар заканчивается, правила выдачи изменяются, и мне не полагается.
Но вот в этом важном, важнейшем в жизни деле — свобода — повезло. Иногда и в других случаях везет. Но это надо, чтобы стратегически припекло. Жена, например, у меня на всю жизнь, замечательная. Уехали мы легко. В моей семье это получило специальное имя: Господь за нас!
Господь за нас.
После этого нас повели обратно. Той же дорогой. В той книге у меня тут опять большой кусок, пейзаж. Зимний дневной, зимний ночной. О конвое. Пропускаю. Можно у Довлатова прочитать. У него смешнее. За более чем сорок лет многое навсегда ушло из памяти. Даже интересное, значительное. Пересматривая свою старую книгу, я много пропускаю из написанного там. Не только пейзажи. Не то чтобы это казалось мне необязательными мелочами — мне кажется, что именно по мельчайшим штрихам воссоздается эпоха, но не для этой книги. Там о лагере. О лагере, глазами почти ребенка.
Здесь — обо мне. И был, случился один эпизод, который, как выкалывание Ленину глаза на Красной Пресне, не просто врезался мне в память, как-то изменил меня.
В нашей секции, в той, из которой я освобождался, жил парень.
Парень этот, когда не работал и не спал, проводил свой досуг однообразно. Сидел на своей кровати, на втором этаже, в позе приблизительно лотоса и читал книги. Что за книги, я не знаю и тогда не интересовался. И вот однажды, не только для меня неожиданно, но и для всех в секции, он оторвался от книги и громко сказал, ни к кому не обращаясь:
— Меня посадили потому, что я самым скромным образом не критиковал даже, а ревизию проводил дел, которые Сталин натворил. Посадили, чтобы я исправился.
— Вот я просидел уже больше трех лет, и как же далеко я ушел, и от Сталина и от Ленина ушел, и от Маркса с Энгельсом.
Исправился!
Вот такой вот колобок. На всю жизнь запомнился.
Дал я своей памяти задание: миг сфотографировать, когда одна нога свободной станет, а другая все еще в зоне. Запечатлеть психологический автопортрет, какой, мол, именно в этот момент происходит в душе надлом. Ничего не запомнилось.
Душа — тварь скромная, оживающая только в темноте, а в таком многолюдье, нас еще и провожать весь лагерь собрался, и в напряжении душа себя не обнаруживает.
Да, кажется, я проговорил, проболтал весь этот проход через ворота — выход на свободу.
Завели нас уже там, за зоной, на свободе в какой-то служебный барак и каждому выдали, что положено: справку об освобождении, какой-то проездной документ, чтобы железнодорожные билеты покупать, и деньги. Если у кого на лагерном счету были или сам заработал. Поскольку деньги открыто выдавали, то у некоторых, особенно тех, кто больше десяти лет отсидел, по несколько тысяч наскреблось.
Мне выдали пять рублей. Ивику, моему кенту, а теперь и попутчику, ничего не полагалось.
Мы же каждый должны были за эти бюрократические нужды оставить в лагерной канцелярии по трешке. Моей пятерки на двоих не хватило, но моментально кто-то свой рубль отстегнул, так, говорят, часто бывает.
Потом в Потьме все было, что всегда бывает при каждом массовом выпуске зэков.
Кто-то попал к девкам, которые именно таких ждут, и оторвался. Его ночью с нами не было. Утром менты привели. Привычное дело.
Опять в растерянности. Дальше в моей книге мелочи, я уже забыл об этом. Зачем переносить, повторяться? Но это книга обо мне. Я пишу не все. Все нельзя. Есть что-то и, главное, кто-то — не разрешает. Не одобряет. Стыд? Совесть? Рядом. Но этот эпизод приведу, он как-то характеризует. Меня. Страну. Уровень житейских тягот.