Жара в Архангельске-2
Шрифт:
Олива не могла уснуть: она лежала на своей койке, свернувшись калачиком и накрывшись с головой одеялом от яркого света. От холода и потери крови её знобило и тошнило; перетянутая бинтами рука ныла не переставая, сводило онемевшие пальцы. Что-то бредила на соседней койке сумасшедшая старуха; громко пел за стеной «солист Васёк», как его прозвали няньки. Песня его, слова которой Олива не могла разобрать, до боли была близка ей, её душевному состоянию. Он пел самозабвенно, как бы выплёскивая в песне страшную, щемящую боль раненого зверя; пытаясь изо всех сил удержать ноту как можно дольше, в итоге срывался; не хватало воздуха, голосовые связки не выдерживали, и песня, словно
За другой же стеной, справа, ломился в дверь несчастный парень-самоубийца; плача, он умолял выпустить его, клялся, что больше не будет. «Я клянусь, я клянусь!!!» — исступлённо вопил он, ползая в ногах у санитаров. Однако циничные медики находили в себе достаточно твёрдости, чтобы не обращать внимания на клятвы сумасшедшего. Чего нельзя было сказать об Оливе, которая в своё время повелась на вот такие же сумасшедшие, и потому ничего не значащие клятвы Салтыкова, и вот куда теперь из-за этого угодила.
Олива не знала, сколько времени она уже тут находится. Да и негде было даже узнать это самое время: обычно в Домах Скорби всегда царит Безвременье. Там никогда и нигде не бывает часов; ни доктор, ни сиделки, ни санитары никогда не ответят вам конкретно на вопрос «сколько времени?» — они скажут на это всё, что угодно: «мало», «много», «полежи», «отдохни» — но точное время никогда вам не назовут: не положено. А уж больные и подавно не смогут вам ответить на этот счёт ничего конкретного — они и сами не знают. Только приблизительно можно догадаться, который час: если сиделка принесла вам мутного чаю в железной кружке — значит, сейчас утро. В обед обычно приносят миску вонючей баланды, а в ужин — кашу или макароны. К каждой порции прилагается маленький кусочек серого хлеба. Вот и всё. А дальше — хоть отдыхай, хоть издыхай…
Иногда приходила медсестра, присаживалась к Оливе на кровать, поправляла бинты на руке, мерила давление и всякий раз спрашивала: «Жить хочешь?», она отвечала: «Нет!» и медсестра уходила до следующего раза. Олива не могла ничего есть — больничная пища казалась ей отвратительной, и она отдавала свои порции сумасшедшей старухе, а сама неподвижно лежала на своей койке. Рука с зашитыми венами ныла и немела, от слабости кружилась голова, но больше всего донимала боль души, растоптанной и разбитой. А самое страшное — не с кем было поделиться этой самой болью. Да и кому Олива могла рассказать свою историю, поведать своё горе, которое довело её до попытки самоубийства и как следствие — до этой психбольницы? Сумасшедшей старухе, бредящей на соседней койке о какой-то печке и о каких-то дровах? Дежурной сиделке, которая только и твердила: «Оленька, полежи! Поспи, отдохни, всё будет хорошо…» Одна надежда была на доктора, от результатов беседы с которым зависело её дальнейшее пребывание здесь. Но доктор всё не шёл…
— …Они, сволочи такие, плиту в окно выбросили, — бредила старуха на соседней койке, — Это чтобы никто её не топил…
— Какую плиту? — равнодушно спросила Олива.
— Медсестра эта, Надя, — продолжала старуха, — Дров нам не приносила, а как же мы без дров, от холода околеем тут…
— А вы давно здесь?
— Давно, — протянула старуха, — Они никого отсюдова не выпускают. Отсюдова вперёд ногами выносят. Вон в соседней палате мужчина неделю прожил, да и помер…
Значит, и меня здесь будут держать до самой смерти, подумала Олива. Она встала, преодолевая головокружение, прошлась по палате взад и вперёд.
— Ох… Помогите… Помогииите… — стонал больной из соседней палаты. Но никто его не слышал. Олива слышала, как в конце коридора барабанили в железную дверь — очевидно, кто-то из больных. Минута — и она сама забарабанила в дверь кулаками.
— Кто там? — отозвалась старуха со своей койки.
— Это я стучу, — сказала Олива и забарабанила в дверь ещё громче.
Молодой парень-санитар в белом халате со стервозным выражением на прыщавом лице открыл дверь и бесцеремонно толкнул Оливу к койке.
— Сядь!!! — гаркнул он, — И перестань колотить в дверь, а то я надену на тебя смирительную рубаху! Уёбище, бля, — процедил он сквозь зубы, и ушёл, заперев снаружи железную дверь.
Оливу как будто оглушили. Мало ей было пережитого, так ещё и уёбищем обозвали. Вспомнились подобные оскорбления ещё школьных лет, когда примерно так обзывали её мальчишки-одноклассники. Вспомнились обидные, на всю жизнь врезавшиеся ей в память давнишние слова одноклассника Блинова: «Уёбище! Тебя никто замуж не возьмёт!» Сказал, как в рот положил… Вот и не взял её никто замуж, даже Салтыков, использовав её в качестве туалетной бумаги, просто сбежал в Питер, променяв Оливу на её же лучшую подругу. А она-то, дура, поверила в его сказочку про любовь, уже на чемоданах, дура, сидела, всё побросала — работу, институт — замуж собралась, идиотка! А он, конечно, взял и умотал — ну правильно, он же не совсем ещё дурак, чтобы связывать свою жизнь с уёбищем. А что, разве не уёбище, если это видно всем и каждому, кто на неё взглянет? Как была в школе, так уёбищем и осталась…
— Ну и пошли вы все на хуй!!! — сквозь зубы процедила Олива. Судорожные рыдания сдавили ей горло; она затравленно оглянулась вокруг себя — голые керамические стены, запертая железная дверь: самая настоящая западня.
«Доигралась, доигралась… Чёрт бы побрал этих ментов, — думала она, садясь на свою койку, — Зачем насильно заставлять человека жить, если от него всё равно никакой пользы, а только один вред? И я не хочу жить; я не могу жить, зная, что Салтыков не любит меня, а все друзья отвернулись и теперь ничего, кроме гнева и презрения, ко мне не испытывают. О, лучше бы я никогда не знала любви парня и расположения к себе друзей — не так невыносимо больно мне было бы теперь всё это потерять… Я недостойна жизни; и я не смогу больше жить в мире, где меня ненавидит каждый куст и каждый камень…»
Олива легла, отвернувшись к стенке, и вдруг начала лихорадочно разбинтовывать под одеялом изрезанную бритвой руку. Накрывшись с головой одеялом, она начала зубами прокусывать зашитые вены, но тщетно: свернувшаяся кровь не желала вытекать из них, лишь редкие небольшие струйки измазали подушку, а Олива, остервеняясь всё больше, кусала руку и пыталась высосать загустевшую кровь из разгрызенного шрама, не чувствуя даже боли. «Нет, это бесполезно… — мелькнула мысль в её затуманенном мозгу, — Тогда что? Удавиться разве на бинте…»
Она попыталась затянуть петлю на шее под одеялом — тщетно: у неё не хватало сил задушить саму себя. Оглянулась вокруг: голые окрашенные стены, ни крючка, ни гвоздика… Единственное, что привлекло её внимание — это металлический спуск над толчком. Секунда — и Олива кинулась к параше, быстро привязала один конец бинта к спуску, из другого сделала петлю, накинула её на шею.
«Прощай, грёбанный мир — больше ты никогда не сможешь пинать меня и причинять страдания… Фак ю маза фака, идите все в пизду… О, скорей, скорей!»