Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Вильнюс! — зычно сообщает Домицеле.
Шаруне бросает на нее взгляд, не понимая, какой еще Вильнюс? — и тут же бросается в будку. Ну конечно, дверь не закрывается. Шаруне придерживает ее правой рукой, но в левой у нее сумка, — вот незадача-то; но вскоре дверь забыта, и она обеими руками сжимает трубку. Громкий треск, тишина. Бесконечная тишина. Наконец телефонистка бросает: «Говорите».
Шаруне слышит музыку. Она долетает издалека, эта удалая джазовая мелодия, — Шаруне слышала ее, но не помнит сейчас, где и когда.
— Алло! — Мужской незнакомый голос… тоже оттуда, издалека, откуда доносится музыка.
Шаруне растеряна, в висках стучат молоточки. Наверно, плохо соединили, другая квартира, или я сама номер перепутала, а может, Домицеле…
— Алло! — еще секунда, и там повесят трубку.
—
Почему тот молчит? Ах, да это же запись Дюка Эллингтона. Ауримас ставил ее, когда Шаруне заходила в его холостяцкую квартиру на третьем этаже нового дома. Но почему там молчат?
— Кто его просит? — кокетничает незнакомец.
— Позовите, пожалуйста, Ауримаса!..
На том конце провода слышны приглушенные голоса, Шаруне не разбирает слов, и, наконец, раздается Ауримасово:
— На проводе.
— Здравствуй, Аурис, это я…
Шаруне улыбнулась бы, но лицо что-то онемело.
— О, салют! Что нового в цветущей деревне? Огороды уже пропололи?
Там, далеко, раздается дружный хохот: как будто плюнули Шаруне в лицо; она прикрывает рукой глаза от этого плевка и знает: ничего она не скажет, не сумеет сказать.
— Аурис… — не говорит, а выдыхает она слово и немного успокаивается. — Ты же обещал, Аурис…
Глухо рокочут ударники, сейчас, кажется, будет партия гитары… Они сидели за низким столиком с бутылкой белого вермута… Листали шведский журнал с картинками обнаженных красоток… Пили из одного бокала… Курили одну сигарету, чтоб дружба стала крепче… И он сказал: «У тебя красивое имя, Шаруне…»
— Послушай, девочка, — доносится издалека голос — чужой, незнакомый, — мы ничего друг другу не обещали. Ни-че-го! Ты слышишь?
Повесить трубку… тотчас же повесить трубку… не надо больше. Но она не может оторвать ее от уха, все сильней прижимает потными ладонями.
— Алло, ты слышишь? Давай бросим карты на стол, девочка. Сыграли партию, и лады. По-честному. Забудем все. Точка. Алло!
Кажется, что трубка из тонкого стекла — Шаруне осторожно кладет ее.
— Поговорила? — спрашивает Домицеле.
Шаруне тупо смотрит на нее от двери на улицу.
— Не прибавили отпуска… Нехорошо-то как…
И только на дворе вспоминает, какими глазами уставилась на нее Домицеле, как вытянулось ее лицо. Глубоко вдыхает в легкие воздух, но он горячий, обжигает грудь.
Скорей на берег озера, думает она; лечь в тень и лежать, лежать…
Заговорив, он о многом бы рассказал — его верный спутник, потертый, обшарпанный, с помятыми боками, ржавыми железками на углах, его старый друг, видавший виды чемодан. В вокзальной толчее он был удобным стулом и мягкой подушкой на цементном полу, дважды был украден и найден, однажды обменен с попутчиком и возвращен, пронзен ножом в темном переулке, когда хозяин прикрылся им от хулиганов… Тьму веселых и грустных историй поведал бы его старый друг. Что ж, он не мог бы похвастать, что приютил у себя стопку сотенных, золото или серебро, дорогой отрез или шкуру выдры, верблюжью шерсть или таджикский шелк… Правда, руки его хозяина пересчитали толстые пачки денег, под рукой у него лежали и ценные вещицы, но он был равнодушен к ним, как ребенок, не знающий их стоимости. Старый друг только посмеялся бы над этими сокровищами… а может, и нет… На севере, помнится, он верно хранил у себя ветвь оленьих рогов; Стяпонас долго таскал ее с собой, — может, вспомнил детство, лес за озером, лося, которого видал в лесу… А может… ведь его отца звали Лосем, да и его самого когда-то… В Бухаре прихватил диковинный камень: легкий какой-то, пористый; если приглядеться, увидишь ослиную голову. По пути в Уральск познакомился в поезде с юной совсем татарочкой; трепался с этой красавицей, балагурил, и двое суток пролетели как один миг; на степном полустанке девушка соскочила наземь и долго махала ему рукой, а он вернулся в купе и увидел на полке ее цветастый платок; аккуратно сложил, спрятал в чемодан. И еще… тьма необычных вещей перебывала в чемодане. Но постоянное его имущество, сказал бы чемодан, — если б заговорил, конечно, — это телогрейка, свитер, пара нижнего белья, ушанка (если на голове хозяина сидит фуражка), кусочек мыла, бритва и еще какая-то мелочь. Иногда — буханка хлеба, круг колбасы или банка консервов.
— Чего сидишь так?
Полина швыряет на стол охапку высохшего белья. В комнате пахнет озером, полями.
— Думаю.
— Еще не поздно билеты вернуть, Степан.
Стяпонас неуклюже встает со стула.
— Это раки пятятся, а человек… Шагнул одной ногой, валяй и другой.
— А если в яму?
— Перескочи!
— Кто знает, куда так дошагаешь…
— Легкой жизни, Полина, мы с тобой не искали, ее и не будет, факт. Работа нас ждет. Слышишь, Полина, работа! Ты опять в штукатуры пойдешь…
— Работы и тут хватает. Зачем уезжать куда-то?
— Вот посмотри, Полина, что в газете нашел. «Черкассы. Вступила в строй новая очередь железобетонного завода».
Полина подбегает к Стяпонасу, вырывает газету из рук, лихорадочно пробегает взглядом большой лист.
— Черкассы… Правда, Черкассы! — весело восклицает она, зардевшись, как девочка, и впивается глазами в коротенькую заметку. — Кажется, я там каждого человека знаю.
— Мы первые цеха строили.
— Мы… Черкассы!..
Полина вдруг оказывается далеко-далеко, наверное в Черкассах, в городе, где она сделала первый шажок и где взяла в руки кельму; в городе, который не баловал ее и с юных лет научил дорожить хлебом. В ее городе, в ее детдоме, вырастившем Полину, дитя войны…
— А то развернешь газету или услышишь где-нибудь — Березовск, Новосибирск… и сразу — выше голову, там работали! Мы столько можем рассказать о далеких городах и людях. И не только рассказать. Когда иду по колхозной улице, тут, в Букне, и мимо едут машины, ты знаешь, что мне в голову приходит? Ведь это наш пот, рабочий! И что-то вскипает в груди, — кажется, проголосуешь на дороге и на первой же машине помчишься туда, где огромные заводы, где самые большие в мире мосты, самые мощные ГЭС. Там я ни разу не чувствовал себя маленьким, мелким, ненужным. Разве это плохо, Полина? — Стяпонас берет женины руки, сжимает их и с каким-то удивлением смотрит в ее посеревшие глаза. Так много наговорил ей, как никогда еще.
Полина медленно, нехотя возвращается из этого длинного и короткого путешествия.
— Это неплохо, Полина, что мы много где побывали.
— Плохо.
— Почему? — Стяпонас хочет знать, ведь такой ответ Полины — это еще не ответ. — Почему, а?
— Ты то же самое говоришь, что и каждый раз перед переездом.
— Полина…
— У меня нет родного дома, Степан, я не знаю, где он стоял!.. Хотела хоть твоим обзавестись! Ехала сюда как на родину. Это же т в о й дом.
— Полина… — Стяпонас виновато и жалобно смотрит на жену. — Мы же нигде не чувствовали себя чужими, Полина…