Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
Она, как это бывает в молодые годы, считала себя обделенной мужской близостью, и еще до появления Космачева угнеталась этим фактом, не находя ему нужного объяснения. Нельзя ведь сказать, что она была малопривлекательной, да и любят мужчины не только дивных красавиц! Может, ее ночное постельное одиночество — это плачевный результат актерского умения естественно держаться при любых обстоятельствах? Она так натурально и дружелюбно пресекала поначалу домогательства поклонников, что они быстро переходили в разряд друзей (это только среди дам театра держалась о ней слава женщины, разбивающей семьи, — слава для узкого женского круга!). Так же естественно и незамедлительно отвергла она когда-то, в самом зачатке своей карьеры, „деловые" предложения
Но молодость жаждала любви — ждала ее, жила ею. Любовь господствовала на сцене, страстями жили кулисы, любовью был наполнен вечерний зрительный зал. Влюбленные пары подолгу гуляли на ночных улицах с двух сторон ее комнаты, и, как поздно ни ложилась Галка спать, смех и разговоры этих пар влетали в окна, будоражили ее. Молодость брала свое, молодость требовала любви.
Жаркая, полутемная электричка, стуча, грохоча, потрескивая, врывалась в такую же жаркую, полутемную ночь. Она везла Галку к любви с любимым ею человеком. Когда на секунду возникали угрызения совести и сомнения — чуть живые, чуть дышащие — на них тут же безмолвно обрушивался шквал пьянящего желания, и сомнения исчезали без следа. Да и что могло мешать этому рождающемуся союзу мужчины и женщины — он создавался или уже создался самим Богом — иначе откуда бы взяться такой жажде любви, такой горячечной нежности! Кто и что смеет нарушить его, надругаться над ним с помощью каких-то сомнений, законов, традиций и прочей совершенно нелепой, немыслимой в этот час чепухи!
Было уже совсем поздно, когда электричка пришла в город К. Но им тут же повезло — нашлось такси, и они быстро доехали до большого, темного дома, где обитал Космачев. И прихожая была темная, молчаливая, и громадная ванная, куда Галка зашла ненадолго, освещалась почему-то тускло, маленькой голубой лампочкой — как в купе старого поезда, Галке даже показалось что здесь и пахнет не мылом, не дезодорантом, не одеколоном, а старым поездом.
Космачев предложил перекусить, но есть совсем не хотелось; они долгими переходами по темной квартире отправились в спальню.
У Гадки было ощущение, что уже скоро утро — когда они добрались наконец до спальни в огромной, темной квартире Космачева, со множеством коридоров, тупиков, закоулков. Наверное, близкий рассвет ей почудился оттого, что окно не было зашторено и какой-то громадный фонарь — может, со стадиона, — освещал комнату. Даже когда Космачев задернул штору, фонарь все еще мешал Галке — как пристально враждебное око, но недолго ощущала его Галка на себе, недолго; слишком другим была наполнена и переполнена, слишком ждала и хотела Космачева, рядом, близко, чтобы отвлекаться на какой-то фонарь за окном!
Они еще целовались, стоя у широкой равнины, белеющей в темноте, — снежного постельного полотна, на котором она должна — должна, это без сомнения! — познать счастье с ласковым, родным человеком! А там — хоть потоп, а гам — хоть распятье, а гам — хоть конец света!
По привычке всюду видеть и ощущать театр, она подумала вдруг: это все как на сцене... В том самом будущем спектакле, где у героя такой вялый взгляд — взгляд ленивой собаки... Это не постель, а только призрак ее, помост, застеленный белым, это просто прогон все еще не родившегося спектакля — там у нее роль любовницы странного, по-собачьи ленивого мужчины... Вот сейчас она опустится на помост, а из темного зала раздастся голос главрежа: что-то она сделала не так, ей придется встать и лечь опять, и опять будет глядеть в лицо зеленоватый, далекий и беспощадный фонарь, освещая все совсем в другом свете, не в том, как ей хотелось бы пережить эту сцену на самом деле.
Но и это смутное ощущение стало таять, потому что вернулся уходивший ненадолго
Но уже через мгновенье, они, стоя и целуясь, были без одежды, и это произошло, наверное, так естественно, что не вызвало окрика главрежа из далекого темного зала, а потом и совсем растворилось его незримое присутствие, и фонарь совершенно иссяк за тяжелой шторой, уплыл, как луна. — а может, это и была луна? — или погасил его кто-тр проникновенной рукой? — но среди подушек, уткнувшись в бороду, в плечо, в грудь Космачеву, Галка уже ничего не видела, не понимала, а только чувствовала его так, что ближе, кажется, некуда.
Пылкий, любящий ее Космачев, такой желанный, так долго желанный ей, что казалось, она желала его всегда, сколько себя помнила, был в этот ночной час неистовым — таким уже и быть нельзя, невозможно, нереально... и странно. Ничего подобного не испытывала Галка со своими прежними, не многочисленными, но несомненными любовниками. А сейчас не было несомненности, того, что больше всего и ждала Галка от жадно ласкающего ее Космачева. Его ласки были бесконечны — ночь, день, год? — всю жизнь? Всю жизнь то уплывал за его плечо далекий зашторенный фонарь-луна, то возникал из-за плеча опять, всю жизнь она тонула в этих подушках, распластанная на бесконечном пространстве постели, всю жизнь ее тело
ждало непреходящего забвения, ждало, обмирая и воспаряясь вновь над душой, переполненной нежностью и любовью... Неужели возможны такие минуты, часы, годы? — когда тело и душа, объятые одной любовью к одному и тому же человеку, будут так бесконечно далеки друг от друга, так безгранично не поняты друг другом?! Душа была счастлива присутствием любимого, но несчастно было тело, ошпаренное ласками и поцелуями и все еще ждущее и страдающее.
Все надламывалось у нее внутри. От надвигающейся возможной сладости она обмирала, но ожидание затягивалось — и тогда медленно расплывалась бесформенная, как кисель, тревога, ожидание внутри еще больше разрасталось, давило и внезапно обрывалось болью — резкой, колючей; боль не позволяла дышать, даже вздохнуть, достигала закрытых Галкиных глаз, раскрывала ей глаза; Галка почти с ужасом сквозь эту неимоверную боль видела Космачева — над собой, возле себя — смутный облик Космачева, и не могла связать воедино эту боль ожидания — с ним, с Космачевым, ласковым, любящим и таким близким.
Но вновь он окружал ее прикосновениями, поцелуями, и вновь поцелуи рождали не сладость, а боль, боль, боль... Ей хотелось уйти от его губ, от рук, увернуться, избежать их, но они настигали — не было мгновения без его ласк, и под безудержным, бесконечным потоком шепота, поглаживаний, прикосновений, боль, душившая ее, отходила, опять уступала место сладостному ожиданию, желанию, жажде, все надламывалось внутри, то схватывая ее в могучие тиски, обещавшие счастье ли, смерть ли? — небытие, то расслабляя до полного бесчувствия все ее тело, и это ожидание длилось и длилось всю ночь, заставляя корчиться от боли, умирать от счастья — так и не сбывшегося.
Лишь на миг приходила усталость, но все ждало наслаждения и оттого усталость была неестественной и непрочной. Она не могла победить ожидание, а лишь затмевала его.
В одно из таких невыносимых мгновений Космачев сказал вдруг:
— Может, хватит кривляться?
И отодвинулся от нее, холодно глядя ей в лицо — даже в сумеречной комнате она увидела этот холод его глаз.
И ушел.
Галка осталась одна, ничего не понимая, — одна в напрочь смятой, обезображенной постели — такая же безобразная, смятая, уничтоженная. Тело ее вознегодовало, но она продолжала лежать в оцепенении, даже не вслушиваясь в себя. Потом сказала громко: