Аджимушкай
Шрифт:
...Постовые горячо жмут руки, желают удачи. Первым выползает Чупрахин. Осматривается. Увидев на небе звезды, он замечает:
– Светят, не погасли.
Поселок укрыт туманом, слышатся вздохи моря. Гена подползает к Чупрахину, что-то шепчет на ухо.
Иван дает сигнал следовать за ним. Земля медленно, с трудом движется навстречу. Ночь безлунная, тихая. Где-то далеко-далеко на востоке, словно до невозможности уставшие от непосильного труда, тяжело вздыхая, рвутся бомбы. Напрягаю зрение: кажется, поселок не в тумане, а в дыму.
– Иван, а ведь это дым. Чупрахин
– Понимаю, приготовься, - шепчет и вынимает из-за пояса ракетницу.
Глухой щелчок спускового крючка - и зеленая нитка ракеты рассекает черный полог ночи. Справа и слева, где должны находиться группы поддержки, ударили пулеметы. Огонь плотный, дружный, будто фонтаны, вдруг пробившиеся из-под земли.
– За мной!
– увлекает нас Чупрахин.
Генка бежит легко, катится шариком, подпрыгивая на неровностях. Вот и село. Но вместо домов нас встречают обгоревшие развалины.
– Где склад?
– спрашивает Иван Гену. Тот топчется на месте и со слезами повторяет:
– Сожгли... Сожгли... Все разрушили.
Бой нарастает. Гитлеровцы пускают в ход минометы, орудия. Пламя разрывов превращает тихий клочок земли в кипящее море огня. Но не огонь страшен, страшно сознание: опасаясь нашей вылазки, фашисты уничтожили поселок, создали вокруг катакомб зону пустыни.
Поворачиваем назад. Поддерживающие группы бьются с перешедшими в атаку гитлеровцами. Чупрахин дает сигнал отхода. Упал Гена... Поднялся и повис на моих руках...
Поодиночке в катакомбу вползают бойцы, тут же тонут в непроглядной темноте. Ощупываю Гену: на груди кровь.
– Пить, - стонет он.
Подхватив мальчика на руки, спешу к сырой стене. Ноги подламываются, спотыкаюсь, но иду. Жадно сосу мокрые камни, припадаю ртом к губам Гены. Они холодные, неподвижные: ему уже не нужна вода.
А катакомбы молчат. Хотя бы кто-нибудь закричал.
– Эй, кто тут есть!
– Самбуров?
Узнаю Крылову, протягиваю к ней руки. Плечи у Маши дрожат.
– Ты что здесь?
– - С Гнатенко плохо, - сообщает она.
– Пойдем, - тороплю Машу и по дороге рассказываю ей о гибели Гены. Мы договариваемся прийти сюда утром и похоронить нашего юного друга с почестями: он этого заслужил... юный солдат. Как он старался, чтобы его считали настоящим бойцом. Да он и стал им в тринадцать лет.
Катакомбы за эти дни будто вытянулись, увеличились расстояния: это, конечно, оттого, что мы ослабли. Но об этом думать не стоит. Пусть надежда сократит путь.
– А все-таки выйдем из катакомб, пробьемся к своим, - говорю Маше, лишь бы не думать о неудачной вылазке.
– Как?
– спешит спросить она. А что я могу ей ответить? Но все же что-то надо сказать.
– Маша, а ты из каких мест?
– вдруг спрашиваю я. Оказывается, она жила под Москвой. У нее три брата - все они на фронте.
– Разве ничего не слышали о подвиге летчика Крылова? Это мой брат, - с гордостью поясняет она.
– Он сбил три фашистских самолета. Ему двадцать три года. А мне уже пошел двадцать пятый... Но я ничего еще не совершила. Институт и вот - фронт.
В темноте идти трудно.
– 15
Маша, покачиваясь, пытается поправить повязку, сползшую Гнатенко на глаза. Семен тихо протестует:
– Не надо... Силы тратить не надо.
Он лежит на спине. Ус - клок пакли. Только шевелятся пальцы правой руки, лежащей у него на груди. Я наклонился к Семену.
– Не успел, - шепчет Гнатенко.
– Что?
Он медленно показывает на стенку.
– Понял?
Поднимаю выше фонарь. Читаю: "Михаил Петрович Золотов, 1920 года рождения, Ростов. Ранен в живот. Доктор, хороший ты мой доктор, ничем ты мне не поможешь. Да здравствует Родина! Смерть палачам-фашистам!" А вот и он, Михаил Золотев, с перевязанным животом. Он сидит, прислонившись спиной к стене: умер с широко открытыми глазами, с зажатым в руке автоматом.
Иду вдоль стены. Надписи, надписи: "Жизнь - очень красивая штука. Верю, она победит войну. Прохор Иванов из Сальска"... "От жажды все пересохло внутри. Я люблю тебя, дорогая мама. А. И. Рогов"... "Пятые сутки ни крошки, ни росинки во рту. Прощайте, товарищи. Микола из Киева"... "Умираю. Прошу партию свою большевистскую, весь народ советский казнить Гитлера страшной казнью. Люди, не прощайте тем, кто развязывает войны! Боец Громов из Москвы".
Надписи, надписи... Нет, бойцы не умирают. Они вечно будут жить в строках этой подземной каменной книги, И ты, Гнатенко, будешь жить! И ты, Гена...
– Ну, понял?
– спрашивает Семен, когда я возвращаюсь к нему. Конечно, понял... Только что я могу написать, Сема, хватит ли у тебя сил сказать, что я должен сделать, какую надпись оставить здесь... Да, да, ты об этом просишь меня, хотя стыдишься сказать прямо. Сема, Сема, друг ты мой хороший. Хочешь, я высосу из этих сухих камней для тебя каплю воды. Я не знал тебя раньше, не видел, даже не предполагал, что есть на свете ты, Семен Гнатенко, гражданин из города Сумы.
– Маша, товарищ Крылова, - сам не знаю для чего я к ней обращаюсь.
– Что? Разве не видишь: скончался он... Накрываю Семена шинелью.
– Погоди, Маша... Он просил отметочку одну оставить здесь. Посвети-ка фонарем вот сюда.
– Беру острый камень и размашисто вывожу на стене: "Кто войдет в эти катакомбы, пусть снимет шапку. Здесь покоится прах бойца Семена Гнатенко. Да здравствует победа! 18 августа, Самбуров".
Вокруг безмолвие. Будто прикорнувшие после утомительного перехода, лежат в разных позах бойцы: кто-то еще жив, шевелится, а вон тот, что у ног Гнатенко, бредит: "Не торопись, целься аккуратнее... Солнце, какое красивое солнце". А вот, у самой стены, кто-то поднялся на колени. Он смотрит на Крылову: "Телегин я... из Москвы родом... Водички бы глоток, доктор... Нет, значит. Ничего, полежу немного и встану". Он падает на бок, стараясь не выпустить из рук оружия. Винтовка с грохотом ударяется о камни. Телегин тянется к ней судорожно, торопливо.