Альбом для марок
Шрифт:
– Хорошая картина Петр Первый. Хорошая – Чапаев. Там психологическая атака. Я из-за нее четыре раза смотрел.
(Папа в Чапаеве запомнил другое: Вы спите, мнимые герои…)
Дед научил меня играть в шахматы. Говорил: гарде, офицер, тура. Шахматы у него были революционные – обычные фигуры, только не белые и черные, а красные и черные – чтобы никто не был белым. На доске – накладной квадрат в одно поле:
Тов.
Папу я иногда обыгрывал, деда – ни разу.
Папа приходил почти каждый вечер, носил картошку, ходил за водой, колол и носил из сарая дрова, со всеми ел суп-рататуй, сдержанно говорил о войне и политике.
По воскресеньям гулял со мной. Раз зашел во дворе в уборную – в доме канализация/водопровод замерзли, – кто-то снаружи хлопнул его палкой по голому заду. Папа рассказывал, смеялся.
Я ходил на лыжах один – детей в доме 5-а не было, – вдруг меня обступили Тимур и его команда. Вырывали одну лыжную палку. От оскорбленности я не кричал – держал, упирался. Отняли, исчезли. Я рассказывал, не смеялся. Старался сидеть дома.
Меня выгоняли гулять с Верой. Я часами выслушивал о евреях, гнусно поддакивал: Вера дарила мне марки – венгерские с парламентом и жнецами, колониальные с туземцами и ландшафтами, греческие с вазами и скульптурами. Она наглухо вклеивала марки в альбомчик и обводила поле с зубцами золотой акварелью:
– Так сейчас модно за рубежом.
Некоторые марки, показав, сжигала. Сожгла она все свои холсты и этюды, принялась за книги. Никто не препятствовал:
– Ее вещи. Что хочет, то и делает.
Только папа официально купил у нее Пушкин в жизни. Academia, в коробке.
Вера была хроником, держали ее в Столбовой. Бабушка ездила к ней дважды в месяц – редкими, почти без расписания, паровиками – целая история. Раз ездила мама – потом три дня лежала в лежку.
Вера требовала, чтобы ее забрали, на глазах выливала, выкидывала с трудом собранную еду.
Часто сбегала. Сбежав, била бабушку по щекам; деда – боялась. Рассказывала тюремные ужасы – скорее всего, чистую правду.
Из Столбовой по пятам вваливались санитары, увозили – иногда с боем. Зачастую бабушка не выдерживала, оставляла дома под расписку, – со всеми мыслимыми последствиями.
Дневник:
17 июля 1944 г.
Верка совсем спятила: приехал Игорь – Верка назвала его шуцбундовцем и плюнула ему в лицо.
Плевала она в бабушку Асю и в папу. Папа отшучивался:
– Недолет, Вера Ивановна.
В ответ она строила дикие рожи, показывала язык.
Странным образом, папа уважал Веру, ценил в ней культурность, художественное начало. Перед войной, когда она, была лучше, на свою ответственность устраивал ей в Тимирязевке заказы на диаграммы.
По-прежнему Вера любила меня и оказывала мне всяческое внимание. Мне же само ее присутствие было чем дальше, тем невыносимей. Сидит, молчит –
23
Что такое любовь, что такое жалость, если с моего первого дня бабушка/мама надо мной и через меня враждовали с моим отцом? Лет в двенадцать я уже понимал, что жалеть душевнобольных – не жалеть здоровых. Тогда сказал – повторю сейчас: заболею – засадите без размышлений.
Бабушка по-прежнему работала у Склифосовского, только теперь – в приемном покое и – сутки дежурю – двое свободных. Месячной зарплаты ее с пенсией хватило бы на три-четыре рыночных буханки хлеба или пять-шесть кило картошки. Зато всем родным были лекарства – даже сульфидин. При этом в голову не приходило, что лекарства можно продать. Лечить бабушка обожала:
– Выходит из нас пудами, а входит золотниками.
Лечила дома – может быть, слишком. Лечила и на работе.
Есть рассказ, что она дала профессору Юдину от дизентерии порошок ксероформа вовнутрь – и как рукой сняло.
Сама – никогда не лечилась: а мне все нипочем. При гнойном аппендиците отказалась от операции.
Работа в приемном покое непосильная, а видеть приходится столько, что жизнь предстает еще ужасней, чем есть:
Ребенок проглотил лезвие безопасной бритвы.
Рабочие перепились метиловым спиртом.
На пешехода ребром упало стекло с этажа.
Воры накачали лягавого автомобильным насосом в задний проход.
Среди дежурства примчалась к нам – убедиться – привезли мальчишку из-под троллейбуса: вылитый я.
Бабушка до последнего опекала маму: может быть, понимала, что той не справиться. Мама никогда не делала никаких усилий – а когда я родился, усилия ох как понадобились. Мама изнемогала, ей постоянно недомогалось. Кто-то сказал слово: гипертония. Слово пошло в ход.
– Я же гипертоник!
– Разве я человек? Я полчеловека…
С утра голова стянута мокрым полотенцем:
– Эх, башка-башка, от поганого горшка…
На бабушкину долю пришлось учить меня уму-разуму. Она объясняла мне историю и политику, ниспровергала кумиры:
– Усатый садист!
– Ленина спрашивают: – Владимир Ильич, что вы все руку в кармане держите? – Это я комячейку поддерживаю: член и два сочувствующих.
Бабушка же не дала мне кощунствовать, когда я начитался Комсомольской пасхи. Больше того – подарила мне на всю жизнь иконку Смоленской Божией Матери, где на обороте дощечки еле виделось карандашное: Ризу в память чудесного исцеления и число: не то 1841, не то 1871 года.