Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
О КНИГЕ ИОВА
«Небеса, твердые, как литое зеркало» (Иов. 37.18)отражали молодой мир. Расцветающую весной пустыню и ручьи, пробивающиеся меж холмами. Пастушьи стоянки и шатры вождей. Там ревели верблюды и ржали боевые кони.
Был человек в земле Уц, имя его Иов; и был человек этот непорочен, справедлив и богобоязен и удалялся от зла. (I.I).
Десятки веков человечество не в силах позабыть Иова. Когда в V или IV веке до Р. Х. книга Иова была записана — предание о нем числило за собой уже под тысячу лет. Память о праведнике, стало быть,
Песчаный ветер. Мощь земли. Молоко и мед родины. Не прочувствовав обстановки Иова, легко проскочить мимо главного в книге, подменить ее чуткую жизненность — умозрением. А дух книги не терпит умозрительных построений, пусть и благочестиво направленных. Мир, окружающий Иова,— не декорация, но живая почва, питающая действие книги. Как Творец откроется Иову Господь — и Творение воспето в книге, насыщая саму ткань повествования и диалога.
Не развернутыми пейзажами — но по-библейски скупо: броскими чертами, поясняющими спор метафорами, особенностями словоупотребления,— на страницах книги утверждается природа и бытовой уклад. Повседневный опыт впечатался в те страстные речи, которыми обмениваются Иов и его собеседники. Крупицы этого опыта емки; в них, как в кристаллах, преломляются смысловые линии книги. Отсюда — ее редкие, несравненные образы. Как обращается к Господу Иов: «Не Ты ли вылил меня, как молоко, и, как творог, сгустил меня?» (10.10). — Или сетует на друзей: «Но братья мои неверны, как поток, как быстро текущие ручьи, которые черны ото льда и в которых скрывается снег. Когда становится тепло, они умаляются, а во время жаров исчезают с мест своих. Уклоняют они направление путей своих, заходят в пустыню и теряются» (6.15-18).
Таков же проходящий сквозь всю книгу образ шатра. О громе небесном говорится: «треск шатра Его» (36.29). — «Померкнет свет в шатре» у беззаконного,— грозит один из мудрецов,— «...изгнана будет из шатра надежда его» (18.6; 14). — И другой добавляет: «зло постигнет и оставшееся в шатре его» (20.26). — Опорный образ быта, устройства среди непокорной природы, шатер одновременно предстает и образом законопослушания, и надежности духовной. Ведь и скиния означает шатер, шалаш — и Ковчег Завета первоначально перемещался в шатре.
Привычное природное движение, насущные заботы по хозяйству не обрамляют «содержания» книги — но сами претворяются в ее глубокую поэтичность. Конкретная эта поэтичность — эта конкретность, она же поэзия — не «форма» книги, но — влиятельная подоплека ее смысла, среда его обитания. Это строй подголосков того гимна Творению, который и представляет собой книга Иова.
И сегодня поют об Иове в христианских церквах. Богословы, философы, писатели заворожены его образом по сей день. Иова чтили и чтят за праведность. Однако сама его праведность — загадка. Ее видят одни в одном, другие — в другом; порой одно — в прямой противоположности с другим.
Богословская традиция славит Иова многострадального, прежде всего славит его долготерпение. Правда: «Господь дал, Господь взял» (I.21),— говорит Иов, наказанный без вины... В том же русле мыслил и Достоевский. Его старец Зосима говорит о страдании, о терпении, о конечном воздаянии Иову. Возвратил ведь Господь Иову отнятое добро, взамен погибших родились новые дети. Все же захватило дух у русского писателя: каким образом, даже во вновь обретенном счастье, мог Иов успокоиться, простить прошлое, смириться с жестокой утратой? Отвечал Достоевский в том духе, что сама новая жизнь воскресила Иова. В неисчерпаемости живой жизни — ее тайна и величие Промысла, совершающегося в ней. Новые дети, новое счастье постепенно пробудили Иова. Ему, с его чудесным
От Киркегора к Шестову сложился взгляд на Иова с противоположной стороны. Внимание приковано здесь уже не к долготерпению и смирению — напротив, к отчаянию, дерзанию, резким вопрошаниям Иова. Тоже правда: терпит Иов несравненно долго — но ведь не до бесконечности. Причем дерзкие вопли занимают в объеме книги долю преобладающую: по одному по этому нет никакой возможности «отделаться» от них. Дерзость Иова смутила бы робкого начетчика — Шестова, напротив, она-то и привлекает. А в трех мудрецах, утешающих Иова, Шестов увидел прообраз на века философского рационализма — с его способом мыслить, с его этикой. И ведь не одна философия — расхожее представление о благочестии также задано здесь... Шестов повторяет за Киркегором вопрос: когда велик Иов,— когда говорит «Господь дал, Господь и взял» — или когда воплями своими дерзко взыскует Господа?
У Достоевского много правды — но, его же словами выражаясь, не вся правда. Слишком много обтекаемых общих мест остаются незатронутыми. Для чего все-таки большая часть книги заполнена дерзкими воплями Иова? В чем именно раскрылась перед Иовом неисчерпаемость жизни? Что в этой жизни заставило его примириться с непримиримым? Избегая этой остроты, рискуешь оказаться вместе с мудрецами книги Иова. Но ведь очевидно, что для автора книги детское отчаяние Иова выглядит и по-человечески честнее, и религиозно последовательнее, нежели отвлеченные утешения мудрецов. И однако в апологии бунта, какую предлагает Шестов, также «всей правды» нет. В этом воззрении теряет смысл праведность, отличавшая Иова всю его жизнь до испытания; вовсе исчезает открытая Господом Иову новая жизнь. По Киркегору, сам предел отчаяния — не основной пафос и не последнее слово книги.
Христианину легче всего разрешить эти противоречия с помощью прообразовательного подхода к ветхозаветному рассказу. Многие из вопрошаний Иова (о безвинном страдании, о смертной участи человека) подводят к христианскому кругу мыслей и разрешаются в искупительной жертве Спасителя. Апостол Павел говорит: «Нынешние времена страдания ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас» (Рим. 8.18). — Однако вправе ли мы ограничиваться прообразовательным подходом? Ведь это все равно, что признать, будто живший во времена свои и не знавший Христа Иов никакого ответа от Господа непосредственно не получил! Из текста же книги явствует нечто противоположное. Значит, либо книга Иова никакого собственного смысла не имеет — либо же мы, что более вероятно, склонны по своему высокомерию кощунствовать.
Что автор книги Иова молчит о христианской разгадке земных тайн — удивляться не приходится. Но если мы, христиане, молчим о той разгадке, что возвещена в богодуховенной книге от лица Самого Господа,— вот это поистине удивительно.
Перечитывать таинственную книгу ради свободного исследования — ответственность немалая. Который раз в истории предпринимается подобная попытка? Возможно ли избежать как предубеждений, так и отсебятины? Все же, перечитывая, вдумываясь и в доводы самонадеянных мудрецов, и в «возвышенные речи» самого Иова,— убеждаешься, что взаимоисключающих отношений между Иовом долготерпеливым и Иовом дерзающим — нет. И не в сглаживании углов, не в диалектическом трюке «снятия противоречий» — но, напротив, во всем свойственном книге напряжении этих противоречий — достигается такое убеждение. Речь Господа из бури — это речь Господа из бури, а не снятие противоречий. И в раскатах этой речи обнаруживается неожиданное, хотя несомненно что-то, мимо чего тысячелетиями соблазнительно влечет нас прочь какая-то зловещая сила.