Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
Как я видал, то оравшие нечестие и сеявшие зло пожинают его... (4.8).
Где, когда видал?.. Легко заметить: Елифаз говорит что-то не то. «Сеявшие зло» слишком часто никакого зла в этом мире не пожинают. Цари Ура, цари Ассирии могли бы немало занятного порассказать на этот счет. Елифаз явно не настоящий миропорядок описывает, но свою собственную «этику». Когда мудрецы выдавали желаемое за действительность, подменяя своей этикой действительность,— последствия часто бывали плачевными. Когда очередной мудрец, Демосфен, навязал афинянам законопроект, обрекший их на заведомо безнадежное сражение,— дело кончилось тем, что македонский царь
Но как внушить Иову, что он счастлив — Иову, без вины пострадавшему, без меры претерпевшему? Елифаза охватывает досада.
Так, глупца убивает гневливость, и несмысленного губит раздражительность (5.2).
Это словечко «раздражительность» очень удачно стоит в традиционном переводе. Скрытым сарказмом звучит это сниженно-житейское употребление рядом с обрушившимися на Иова небывалыми бедами. Мудрецы сами большой выдержкой не отличаются: гнев их как раз закипает. Они еще не научены, как эллины, атараксии. Лишь от безвинного страдальца требуется мудрое спокойствие — «дух разумения» вправе повышать голос.
Обвинения личные не заставят долго ждать. Ведь без них на поверку рушится вся их постройка, все представление о справедливости миропорядка. Если Иов невиновен, действительность мудрецов погибла — и другая, страшная жизнь вот-вот вступит в свои права. И Елифаз обвиняет.
Да ты отложил страх и за малость считаешь речь к Богу (15.4).
Речь идет о страхе Божьем. Казалось бы, в дни благоденствия страшившийся — перед лицом же разразившегося уже бедствия бесстрашный Иов заслуживает называться мужественным и мудрым. Не такова, однако, мудрость Елифаза — и мужество не сродни ей.
Тебя обвиняют уста твои, а не я, и твой язык говорит против тебя (15.6).
Кто теперь назвал бы речи мудрецов «утешениями»? Это — обвинительные речи. Перед тем другой мудрец, Вилдад, успел высказаться еще сильнее:
Если сыновья твои согрешили перед Ним, то Он и предал их в руки беззакония их (8.4).
Подозрение это безобразно в своей беспочвенности: у Вилдада нет и не может быть ни малейшего повода подозревать какую-то вину погибших детей Иова. Из последней речи Елифаза, впрочем, выясняется, что доказывать обвинения мудрецы сочли вовсе неуместным излишеством. Еще бы — их мир угрожает обрушиться (что ужеобрушился мир, невыдуманный мир, мир их друга Иова — они знать не хотят).
Верно, злоба твоя велика и беззакониям твоим нет конца. Верно, ты брал залоги от братьев твоих ни за что и с полунагих снимал одежду ... —
как умиляет это «верно», для большей убедительности повторенное риторической анафорой? —
...Утомленному жаждою не подавал воды напиться и голодному отказывал в хлебе; а человеку сильному ты давал землю, и сановитый селился на ней. Вдов ты отсылал ни с чем и сирот оставлял с пустыми руками» (22. 7-9).
Могло бы показаться, что мелочность пустого этого перечисления снижает уровень речи
Чтобы прояснить абсурдность клеветы, уместно тут же, забегая вперед, поместить не вызывающее сомнений свидетельство самого Иова — некогда вождя в земле Уц:
...потому что я спасал страдальца вопиющего и сироту беспомощного. Благословение погибавшего приходило на меня, и сердцу вдовы доставлял я радость. (...) Сокрушал я беззаконному челюсти и из зубов его исторгал похищенное. (...) Внимали мне и ожидали, и безмолвствовали при совете моем. После слов моих уже не рассуждали; речь моя капала на них. (...) Я назначал пути им и сидел во главе и жил как царь в кругу воинов, как утешитель плачущих (29.12-25).
Друзья Иова не могли ведь не знать его прошлого. Но что им за дело до правоты канувшего в небытие царского суда. Их «система» нуждается в виновных. Иначе — откуда взяться справедливости в их понимании: неминуемой награде для добрых и каре для злых?
Таков мир мудрецов. Есть в их мире справедливость, засеяны в нем семена премудрости, так что и Сократу, и Спинозе, и Канту, и Гегелю найдется место под раскидистым древом. Нет в этом мире пустяка — жизни, в нем нет красок, бьющих в глаза, и звуков, потрясающих слух. Неотзывчивость и глухота стеной отгородили мудрецов от мира красок и звуков — зато их собственная мозговая горячка разбухла до объема целой вселенной. Ради этого их собственного, уродливого, кастрированного мира они жертвуют Иовом, которому в их мире нет места.
Это еще далеко не все. Мир их нуждается в божестве. То и дело мудрецы призывают имя Господне. Елифаз укоряет Иова:
Но я к Богу обратился бы, предал бы мое дело Богу... (5.8).
Какому? — в этом все дело. Бог Елифаза содействует земледелию (5.10), восстанавливает в правах униженных, удовлетворяет жалобщиков (5.II), защищает бедняков (5.15), разрушает замыслы коварных и «уловляет» хитрых (5.12-14). — Нечто подобное сегодняшним функциям шерифа в одном из американских штатов.
Если же отбросить хитроумную диалектику того, что должно быть, и того, что есть; если вернуться к миру, каким мы его знаем и каким его знать не хотят мудрецы,— то приходится заключить: всего этого Бог не делает! Единственно отведенных ему премудростью муниципальных функций — Он и то не выполняет...
Бог Елифаза не делает и не должен делать ничего, кроме осуществления справедливости, доступной разуму Елифаза (притом на деле не существующей!). Творцу неба и земли — не вообразить ничего, что не способен высказать из уст мудрецов «дух разумения».
Самонадеянность мудрецов головокружительна.
Разве малость для тебя утешения Божии? И это неизвестно тебе? (15.II)
Бог пока что в утешениях Иова участия не принимал. Очевидно, Елифаз имеет в виду свои утешения. Логика на все времена: сперва мудрец представляет на место Бога собственную мудрость, а затем и попросту себя самого.
Бог мудрецов призван осуществлять куцую справедливость — то награждая, то карая. То и другое совершается с неумолимой справедливостью маятника. Непреложность суда, особенно насчет кары, не просто утверждается — сладострастно воспевается мудрецами. Черты Бога награждающего и Бога карающего не могут в итоге не слиться в один образ, возвышающийся надо всею этой премудростью: образ Бога равнодушного.