Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
Жизнь поэта сложилась так, что и перед неизбежной гибелью общее признание лишь, казалось, еще безнадежней отодвинулось от него, чем когда-либо прежде.
И «последним заключительным звеном», «высшим актом его творчества» предстает как бы двойной финал. Обе темы его апокалиптичны. Мощное хоровое звучание «Могилы неизвестного солдата» — и негромкий лирический подголосок, прощание со средневековым собеседником. Их не прекращавшаяся десятилетиями беседа поддерживала сознание правоты поэта. Залог того, что
И пред самой кончиной мира
Будут
Март, май 1988
ПРИМЕЧАНИЯ
1О. Мандельштам. Слово и культура. /О поэзии. Разговор о
Данте. Рецензии. М. 1987. С. 174.
2Там же. С. 50.
3Там же.
4Там же. С. 52.
5Там же. С. 103; 104.
6Там же. С. 52.
7Там же. С. 53.
8Там же. С. 40.
9Там же. С. 60.
10Там же. С. 42.
11«Москва». 1988. № 4. С.193.
12О. Мандельштам. Слово и культура. М. 1987. С. 102-103.
13Там же. С. 103.
14О. Мандельштам. Собр. соч. в 3-х тт. Т. 2. Нью-Йорк. 1971.
C. 313; 318.
ВСТАТЬ, ЧТОБЫ ДРАТЬСЯ,
ВСТАТЬ, ЧТОБЫ СМЕТЬ!
Говорить теперь о Галиче даже как-то неловко. Александр Галич сам теперь поет, смеется, кричит: по радио, по телевидению, с грампластинок, устами актеров — со сцены. Говорить о Галиче, кричать о Галиче стоило в те годы, когда вглухую его замалчивали или (вслед едва не единственному публичному выступлению на родине: Новосибирск, 1968) поливали грязью. Когда травили и гнали с родины (1974). Когда и гибель поэта спешили запачкать сплетней о коварном ЦРУ (1977).
Но как раз тогда о Галиче говорилось мало. Слушали в гостях записи, дома — «голоса»; а широко и вольно обсуждать было — не то что страшно («не сталинское время»), но привычно-услужливый навык срабатывал: как-то ни к чему... вы же понимаете... Все — понимали. Мира не переделаешь. И вот исполнилось 5 лет со дня смерти, приближалось десятилетие — и понемногу будто бы начали о Галиче забывать.
Что было неправдой. Доказательство — резкий выплеск публикаций Галича, общим тиражом под пару миллионов, в 1988 г. А с июня 1987 — волна вечеров и спектаклей. Приложили руку преданные давние поклонники — но без раскрывшейся общественной потребности, годами прятавшейся в мимо скользящих взглядах, посмертная эта слава была б неосуществимой.
«Худо было мне, люди, худо»,— пел Александр Галич. И просил помянуть
Хоть за то, что я верил в чудо,
И за песни, что пел без склада...
Чудо названо здесь
Зачем ему это нужно? У него «все было». И так далее.
Может, и нужно-то было не ему... Поэтов не спрашивают.
Что значил Галич для меня, лично с ним не знакомого, и для части нашего поколения, кому сейчас 35-40 лет?
Юность, начало взросления, приобщение к поэзии пришлись для нас на первую половину 70-х. Иллюзии «оттепели» почти не успели коснуться нас. Но это же уберегло от многих разочарований. Очаровываться было нечем. И, к примеру, вопрос о роли Сталина в истории никогда не стоял для нас так болезненно, как по сей день стоит для старших поколений. Вообще вступление наше, так сказать, в жизнь сопровождалось чувством безнадежной ясности.
Идеологическое ослепление нам не угрожало, нам угрожал цинизм. В стране ведь работала не только вторая экономика, но и вторая мораль. Воровством и блатом общество спасалось от затоваривания и дефицита. Равнодушием — от морального кодекса Павликов Морозовых. Все помалкивали да поглядывали в сторону. Если нам чего недоставало, то не столько информации, сколько укрепляющего общения со старшими опытными сверстниками.
Между тем голоса героев «оттепели» звучали все неуверенней и глуше. Время было вязким, как в дурном сне. Становилась модной вывернутая наизнанку «внутренняя свобода»: не как независимость, а как оправдание несвободы внешней, как капитуляции перед обстоятельствами. То была заведомо слабая позиция. Губительной стала она не только для общественности, но и для поэзии с ее жанрово-врожденным строптивым духом. Исключения подтверждали правило. Судя по страницам печатных изданий, с 1966 — года смерти Анны Ахматовой — культурная традиция русского стиха мельчала и разменивалась.
Галич открылся нам именно как поэт. Честное, злое общественное звучание его песен обеспечивало их подлинность, не исчерпывая сути. Духовная культура тех лет, бесспорно и необратимо углублявшаяся под прессом стеснений, одновременно компрометировалась недоговоренностью, двусмысленностью, полуправдой. Тогдашние мудрые советы не писать «в лоб» скрывали мучительную неспособность называть вещи своими именами. Поэзия Галича была свободна от этого рака легких. Но ведь легкое дыхание в природе лирики от века. И не сама ли поэзия, не ее освобождающая природа — исходный побудительный мотив того «чуда», что произошло с Александром Галичем?