Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
Но даже не в односторонности этой — ущербная суть нынешнего «паниронизма». Суть в том, что — как показывает история культуры (литературы прежде всего) — дух иронии плодотворно и продуктивно дышит там, где вызывают его с позиции силы, где уверенная в себе творческая личность опирается на мощный внутренний потенциал. Вот лишь два примера. Насквозь ироничной была русская культура конца XVIII — начала XIX столетия. Создавали эту культуру люди сильные, притом упивающиеся — может быть, чересчур легкомысленно — взлетом молодой послепетровской России над ареной европейской истории. Люди эти пол-Европы завоевали и пол-России уставили памятниками себе («Румянцева победам»). Державин (спасшийся верхом от самого Пугачева с подручными), Пушкин (восхищавшийся за это Державиным) и другие люди того же склада,— все они дышали и наслаждались мощью и славой России, для самих же себя за долг почитали из пустяков подставить под дуло пистолета
От иронии же, которой перенасыщена сегодняшняя наша литература, за версту веет растерянностью, неуверенностью в себе, слабостью. У истоков этой иронической поэтики — не игривое сознание силы, но горькое разочарование, крах былых надежд. Отчего это так — во многом объясняется приведенными в начале соображениями исторического порядка. Ирония, лишенная сильной позиции, в большинстве случаев выглядит беспомощно. В целом описываемое течение можно определить как культурное пораженчество.
Слабость, находящая в себе неприемлемое, неадекватное выражение и не пытающаяся отыскать для себя прочную духовно-ценностную опору,— к тому как раз и ведет, что у людей даже способных (как Лимонов) ирония вырождается в голое ерничество, самоосмеяние доходит до утраты чувства собственного достоинства, напрочь выветривается высокая ответственность поэта и даже элементарная литераторская ответственность.
Очевидно, что до бесконечности продолжаться так не может. «Возрождение русской поэзии», «бронзовый век» — на деле болезненно-переходный период, или, точнее, болезненно-переходное течение в истории русской литературы. Оно должно вынести поэзию нашу в более чистое русло, к более плодоносным берегам. Но пока что поветрие чрезвычайно устойчиво, цепко, даже косно — при всей его тяге к ниспровергательству всего и вся. Нужен обширный, основательный и прежде всего добросовестный диалог, дабы разобраться во всех наверченных за последние десятилетия противоречиях, недоразумениях и несообразиях. И не следует думать, будто названная тенденция касается случайно связанных между собой или поверхностных явлений. Явления эти, помимо общей исторической и психологической основы, коренящейся в недавнем прошлом и описанной выше, основываются также (сознательно или бессознательно) на одной весьма глубокой историко-культурной ошибке.
Недавно опубликованы чрезвычайно показательные в этом смысле записи Михаила Бахтина. Авторитет Бахтина, полвека с лишним исключительно плодотворно работавшего на стыке нескольких гуманитарных наук и сделавшего ряд оригинальных и блестящих открытий, как бы способствует созданию видимости, будто сам «объективный ход науки» обосновывает «стихийные искания» художников интересующего нас направления. Бахтина уже не заподозришь в случайности или поверхностности суждений; но в данном случае создается впечатление, что, чем основательней и глубже высказывается Бахтин — тем основательней и глубже его заблуждение. Следует поэтому подробно рассмотреть его высказывания. Думается, немалое число нынешних сочинителей охотно высказались бы в духе этих записей Бахтина, располагай они кругозором ученого. Любопытно, кстати, хотя Бахтин не имел отношения к «бронзовому веку» и т. п., ему в свое время пришелся по душе один из показательнейших образцов современного «паниронизма»: роман «Москва — Петушки». Значит, перед нами не отвлеченная игра ума, но нечто, что носится в воздухе.
Вот несколько выдержек.— «Ирония вошла во все языки нового времени (особенно французский), вошла во все слова и формы (особенно синтаксические, ирония, например, разрушила громоздкую «выспреннюю» периодичность речи). Ирония есть повсюду (...). Человек нового времени не вещает, а говорит, то есть говорит оговорочно. Все вещающие жанры сохраняются главным образом как пародийные или полупародийные части романа. Язык Пушкина — это именно такой, пронизанный иронией (в разной степени), оговорочный язык нового времени.
Речевые субъекты высоких, вещающих жанров — жрецы, пророки, проповедники, судьи, вожди, патриархальные отцы и т. п. — ушли из жизни. Всех их заменил писатель. Просто писатель, который стал наследником их стилей. Он либо их стилизует (то есть становится в позу пророка,
Ироническому слову противопоставлено у Бахтина слово авторитарное.— «Слово с освященными, неприступными границами и потому инертное слово с ограниченными возможностями контактов и сочетаний. Слово, тормозящее и замораживающее мысль. Слово, требующее благоговейного повторения, а не дальнейшего развития, исправлений и дополнений. Слово, изъятое из диалога (...). Это слово было рассеяно повсюду, ограничивая,направляя и тормозя мысль и живой опыт» (там же, с. 337).
До сих пор Бахтин лишь описывал и определял то, что представлялось ему как фактическая закономерность (хотя и здесь не скрывал оценочных симпатий). Но вот он и впрямую ставит оценочный акцент.— «Недопустимость однотонности (серьезной). (...) Насилие не знает смеха (...) Интонация анонимной угрозы в тоне диктора, передающего важные сообщения» (там же, с. 338).
Итак, ироническому слову Бахтин открыто симпатизирует — авторитарного же слова не жалует. Последнее, как видно из контекста, понимается им как слово любойавторитарной культуры (значит, культуры общества теократического или полисного, имперского или деспотического, сословно-монархического, или абсолютистского, наконец — идеопартократического). Ясно, однако (в особенности из примера о дикторе, передающем важные сообщения),— что эмоциональный Бахтин отталкивался прежде всего от последнейиз названных форм. А ведь сущность этой последней формы — не столько авторитаризм вообще, сколько насильственная бездуховностьэтой особенной системы. Созидательная творческая потенция этой особенной системы — ничтожна. Поэтому, именно поэтому современная идеопартократия боится смеха, как боится вообще любых «поэтических вольностей». Но многие прежние формы авторитаризма (в особенности патриархально-религиозные) не только не страдали боязнью смешного, но действенно способствовали распространению стихии смеха — ради сохранения здорового баланса общественных настроений. Бахтину было превосходно известно, что осмеяние триумвиратора, к примеру, носило религиозно-ритуальные черты. Древние иранцы не приступали к ответственным переговорам без возлияний (навряд ли это привносило в процедуру скучную серьезность). В античности ирония была полноправно признана тропом риторики (риторические жанры — вот уж поистине жанры вещающие). Средневековье знало подобные же традиции. В древности поза окаменелой серьезности соответствовала эпохам упадка, но никак не расцвета авторитарных социально-культурных образований (а все социально-культурные образования древности, включая даже афинскую демократию, были — по крайней мере, в идее своей — авторитарны)... Видимо, в сознании Бахтина имела место аберрация, повсеместно распространенная в наши дни и основанная на нехитрой формуле «всегда и всюду одно и то же»: «мудрость» отчаявшегося рассудка!.. Но позиция Бахтина заслуживает особого внимания, потому что, разделяя с младшими современниками одну и ту же историко-культурную ошибку, знаменитый ученый как бы осеняет своим авторитетом бунт против авторитаризма, подводит серьезную научную базу под апологию всеобщей иронии. Повторюсь: во всех случаях эмоциональный импульс един, едина и ошибочность оценок, выросших на основе этого импульса. Закон, выведенный из наблюдений над нашей современностью,— с машинальной предубежденностью переносится на прошлое. И обратно: нечеткое осознание различийв историко-культурных образованиях ведет к обоснованию, а затем — к оправданию — нынешнего культурного (в частности, поэтического) упадка, в конечном счете — к самооправданию.
Поэтому представляется ложной не только ретроспективная аберрация у Бахтина. Удивляет и его оценка современнойкультуры как иронической по существу своему, более того — как необходимо иронической по логике процесса (от отдельных жанров — до языка как общекультурной основы). Удивляет — ибо, если об ушедших от нас эпохах можно судить, рядить и спорить, основываясь на противоречивых источниках, то ведь наша эпоха — вся перед нашими глазами, на все лады звенит в ушах и с недвусмысленной осязательностью берет за горло... Приходится в ответ Бахтину привести несколько простых, но существенных возражений.