Алиса в стране Оплеух
Шрифт:
Завлекла, а Правду не дала, свет тебе и любовь, сообразительная девушка с глазами цвета льна».
«Во как! Ефим Альбертович! – я даже рот округлила красиво – в артистки готовилась, Любовь Орлову изображала на коне. – Обесчестили меня – кому я теперь в жёны нужна, запятнанная Бурёнка?
Выкуп платите, вы же, наверно, комсомолец с прежних времен, когда в фиолетовых портках с ружьём за плечами реку Дон переплывали, называли себя пароходом, а оказались – подводной лодкой «Титаник»!
Ведро новое купите – дорого для вас, но моя честь ведра стоит, я же не Братец
С ведром меня замуж возьмут, потому что невеста – с приданным, с калымом, с ясаком, с данью, с налогом на прибыль.
Если суеверный вы, дедушка, то на ведре слова Истинные напишите; Истину не нашли, но слова Истины знаете, иначе от вас нет проку в этом Мире и в другом Мире, старуха вам – свеча, а вместо стакана воды перед смертью – стакан мочи, лечИте зубы уринотерапией».
Руки в бока упёрла, от своего не отступлю – пусть ведро мне новое купит или украдёт – не моё дело промысел мужчин – за поруганную честь.
Ефим Альбертович с ноги на ногу переминается, босой, облезлый, труха с него сыплется, со столетнего дуба, жмётся – видно нет денег, или жалко за ерунду ведром расплачиваться, мы не на фестивале искусств в Амстердаме.
По телевизору видела гей парад в Амстердаме – красиво, красочно, весело, с задором; и зачем крестьяне качают соломенными головами и в экраны телевизоров плюются, словно пенную реку из себя извергают, а в реке той вместо бревен – усопшие мертвецы из Индии.
«Дура ты девка, потому что – баба! – Ефим Альбертович головой качает (я его легонько ногой в живот лягнула, чтобы не оскорблял, задохнулся, но смотрел на меня с уважением, как на сеялку-веялку), сопит, словно три паровоза братьев Черепановых проглотил. – Знак я на тебе оставил, облагодетельствовал твоё тело – теперь до конца дней своих упадку в мужиках не будешь знать, как сучка в течке.
Некоторые девицы сто лет ждут удобного случая, когда под Принца или под коня лечь, сердобольные.
Ты – смени гнев на милость – стала с этого момента желанная для каждого мужчины, даже для ушкуйника, который только коров и овец любит, подражает древним философам и современным генералам.
Большие пальцы я себе на ногах отрубил, потому что боялся своего свойства – счастливыми баб делать; вы-то счастливы, в мужской ласке купаетесь, как лягушки в болотном иле, а я Истину ищу, и от вашего счастья она не ближе и не дальше, словно морковка на веревочке перед ослом.
Батюшка меня предостерегал, даже убить хотел, чтобы я людскую породу не портил, не превратился в жука колорадского с пятнышками по зловонному телу.
На телеге едем, батюшка мне поучительное и любознательное рассказывает из жизни графа Льва Николаевича Толстого, уму-разуму крестьянскому учит; и, вдруг, словно гроза на голову породистому коню – взбеленится, с отвращением на меня взирает, кнутом по лицу бьёт – в глаза целит.
«Сын мой, Ефимушка победоносный и несносный! — очи батюшки красными углями из русской печки, а печь – ворота в ад – горят. Руку на голову положит, чешет, а затем в забытьи, волосы выдирает с корнями, будто мох на срубе. – Бабам ты счастье
Пятно позора на мой огород и на всех амстердамцев!
Позвонил бы я в колокол, но на меня упадёт, накроет, в скелет превратит, потому что все мы превращаемся, а ты – избранный, на енота похож, особенно, когда тебе фингалы под очи поставлю.
Жизнь и смерть, Ефимушка, байстрюк, рука под руку идут, как балерина и толстый спонсор.
Человек – жизнь, а нож в руке – смерть; на обрыве – жизнь, а упасть с обрыва – смерть; верёвкой из воды утопающего вытаскивают – жизнь, а петля на шее – смерть.
Истину, Правду ищи!
Узнай, для чего мы живём, а, если окажется, что без цели мы живём, то придуши меня подушкой с сеном, милый мой сынок.
Над девушкой склонишься, загляни в её нутро, как можно глубже, вдруг, там – смерть затаилась?
Губа не дура, а у дуры губы слаще, но несут разорение, лихорадку и часто – смерть, словно в каждой губе – ампула с цианистым калием для пастора Шлага».
Батюшка учил, а я в его словах только голых баб видел, потому что я – Луна!»
Калика перехожий махнул рукой в досаде, что я губы раскатала на его рассказ, пошёл восвояси, быстро пошёл, бегом, чтобы я не догнала, ведро с него не спросила за поруганную мораль.
Но я бедовая – ринулась следом, догнала бы, да, словно дырявый рояль «Родина» из кустов – дед мне под ноги повалился, за ним – другой, без приглашения пришли, как в общую баню.
Ухватились за меня, бородами трясут – козлы нечесаные, очи блёклые, опаловые.
Хрипят, чтобы я любовь им подарила, чавкают, чмокают, шепелявят, доказывают, что краше меня девицы не видели, а, если я с ними не сотворю любовь, то подождут ночью мою избу вместе со мной и с котом Васькой, язык кота в узелок на счастье завязан.
Сладила я со стариками, недоумевала, и ох! горе моё промежностное – с наговора калики перехожего Ефима Альбертовича с тех пор мне покоя и отбоя от влюбленных мужчин нет, паникую я, запираюсь в горнице, шею в петлю просовываю, а мужичье в окна и в двери лезет, из петли меня вынимают, о Правде жизни шепчут и прелюбодействуют – вижу, что не понарошку у них, а любят меня, обожают пуще жизни.
Царицей Мира бы стала, миллиардершей в бриллиантовых лаптях, да – беда, досада, проклятие Древних Королей – никто не платит мне за любовь.
Даже у меня берут – ложку стащат после акта любви, краюху хлеба уведут из избы, сарафан унесут – ироды, чтоб им пусто на столе было на Новый Год, чтобы голос их дрожал на последнем экзамене, чтоб под ними батут лопнул на Олимпийских играх, чтоб по ним полк солдат в общей бане елозил.
В нищету ввергли меня, по Миру голой пустили; я в Москву подалась – и стыд и срам, нищета, детей только рожаю – сама не знаю от кого, и всё — бесплатно, денег мне не дают, а, когда прошу и требую – истерики закатывают, плачут мужчины, укоряют в чёрствости, в неблагодарности, уверяют, что по любви меня взяли, а за любовь деньги платить – грех величайший, всё равно, что прима-балерину без новенькой БМВ оставить.