Алкиной
Шрифт:
Так он закончил; в рядах наколейцев поднялось плесканье до неба и одобрительные клики, меж тем как мидейцы с тревогою глядели на своего вождя. А тот, ясностью чела и легкой улыбкой выказывая свою уверенность, так начинает:
– Боги, давшие нам прозревать будущее благодаря знаменьям, позаботились и о верном их понимании, дав нам разум и искусство, однако мы ежедневно видим, как люди отступают от разума и пренебрегают искусством, ведомые славолюбием, ревностью или иными побуждениями. Сколь крепче стояла бы Наколея, если б ее граждане за похвальною набожностью не забывали и о сестре ее, золотой скромности! Хорошо, друг мой, что ты с такой откровенностью поведал нам о ваших алтарях: теперь мы знаем, как часто вы разводите на них огонь. Что до сна, который привиделся вашему Эдесию, что тут скажешь? Не дивно, если человеку, пекущемуся о банях, бани и снятся: так ведь обыкновенно и бывает, что охотнику снятся рощи, судье – тяжбы, любовнику – объятья в темноте, возничему – колесница, огибающая призрачную мету: всякая забота, наполняющая дневной наш помысел, с ночным забвеньем возвращается в уснувшую грудь. Кроме того – не в обиду вам и вашему совету будь сказано – не все сны имеют равную важность и не все одинаково принимаются в рассмотрение, но сообразно достоинству сновидца. Разве Нестор, в совете ахеян
Ты спросишь: «А что же твои, неужели лучше?» Послушай, каковы они были, и суди сам, как должно и них думать и не заблуждаюсь ли я, говоря об их вескости. Дней десять назад в театре, прямо посреди зрелища, возник и разошелся по публике слух, что к нам идет царь Никомед, и так всех взволновал, что люди едва замечали актеров, толкуя меж собою о царе и его пышности. Невозможно было установить, откуда и почему этот слух начался, да и сами передававшие его едва могли ответить, что это за царь Никомед взялся в наших краях и почему их так растревожил. Поскольку такие вещи не совершаются случайно, мы решили, что придет к нам кто-то из вифинских краев, да не простой человек, но превзошедший всех в каком-либо занятии. Покамест мы обсуждали это в совете, к нам в окно влетел ворон, державший в клюве цикаду, и, выронив ее, улетел. Это навело нас на мысль, что явится человек отменного красноречия: ворон ведь принадлежит к тем пернатым, коих можно обучить человеческой речи, голосистая же цикада о ком и напоминает, если не о сильном и настойчивом ораторе. Долгие годы стояла у нас медная статуя одного нашего почтенного согражданина, по имени Полемон; из чистого неба ударила в нее молния и, оставив невредимой статую, расплавила буквы имени, так что уцелели три последние, из чего мы заключили, что человек, которого мы ждем, носит имя, кончающееся на мон. Кроме того, вот этот Зосим, один из почтеннейших наших граждан, страдая печенью, ночевал в храме Аполлона, где ему привиделось, что белая лошадь, стоявшая рядом с ним, выбивает копытом из земли струю меда, отведав которого, он тотчас почувствовал себя лучше, а когда пробудился, нашел в руке у себя уздечку; объяснять этот сон я не считаю нужным; что до сновидений наших домочадцев, я мог бы предъявить их немедленно и в большом количестве, если б не питал к вам уважения. А поскольку мы стоим посреди большой дороги и солнце печет нам головы, я не буду распространяться далее о наших правах и требованиях, каковы бы они ни были, а только прошу и заклинаю вас, граждане наколейские, оставить нам Филаммона, обещанного нам небесами, и посвятить свой досуг поискам того, о ком говорят ваши приметы.
Закончил он речь; наколейцы снова загалдели, а предводитель их готовился, по всему судя, с негодованием опрокинуть и осмеять мидейские доводы, и поднялась бы буря хуже первой, если б Филаммон вновь не призвал обе стороны к спокойствию. Нехотя они поутихли, Филаммон же, обращаясь к ним важно и кротко, воздал хвалу их благочестию и любви к словесности, но сказал, что их знаменья слишком пышны для него и наверное имеют в виду кого-то другого, а не скромного учителя риторики, так что им надобно быть терпеливыми и не превращать небесных знаков в предмет для поношений, ибо боги паче всего любят согласие между городами, а от нарушителей отступаются и не говорят с ними. После этого он поручил Лаврицию произнести речь о знаменьях, с чем тот справился отменно и при великих похвалах обеих сторон. Засим наколейцы и мидейцы начали собираться и разъезжаться, опечаленные тем, что не досталось им Филаммона, и радуясь досаде противников, мы же последовали мимо них далее. На прощанье наколейцы подарили нам три бурдюка своего вина, мидейцы же обещали и более того, если мы к ним заглянем; Ктесипп бережно принял дар первых и посулы вторых, бормоча, что напрасно мы не двинулись в ту сторону, где у него был бы повод произнести размышление Александра, рубить ли ему узел или еще поразвязывать, и уж точно не хуже Лавриция, а теперь мы поедем в ту сторону, где никакого приличного города нет, лишь бы не сделать приятное приличным людям; все это, впрочем, говорил он тихо, а когда уселись мы в тени и выпили наколейского вина, и вовсе о жалобах забыл.
IV
Поскольку мы, чтобы не обидеть двух соперничающих городов, выбрали дорогу между ними, выпало нам ехать по самым скучным местам и до самого Пессинунта ни одного приличного города не ожидалось. Ехали мы, забавляя друг друга рассказами. Ввечеру, когда устроились в каком-то селе на ночлеге, так мне было скучно, что я пристал к Флоренцию с просьбой почитать дальше о Кассии Севере и наконец успел в своем желании, хоть он и был на меня обижен за мои насмешки и не хотел отдавать святыню в поругание, я же поклялся, что наперед дурного слова не скажу. Достал он книгу и с того места, где мы кончили, прочел следующее:
«Так же, как и всего, отдающего школой, он чуждался декламаций и если соглашался на них, то редко и лишь для друзей, и принужденный гений в декламациях приметно хладел. Зная за собою этот недостаток, Кассий защищался тем, что у каждого дарования есть пределы и никто, сколь
Чего достигал он в судебной речи и какими был движим побуждениями, показывает процесс, начатый им против Нония Аспрената, человека, чей род был отмечен не столько старинной славой, сколько недавним счастьем. Отцу этого Нония Юлий Цезарь, двинувшись на приближающегося Сципиона, поручил с двумя легионами лагерь под Тапсом. Получив, словно в наследство, доверенность Цезарей, Ноний был связан тесными узами с Цезарем Августом и, по-видимому, не совершил ничего, что заставило бы Августа жалеть об этой дружбе. Ни жречество, ни должности, им отправляемые в провинциях, не давали повода ни к осуждению, ни к народной неприязни до того дня, когда неслыханное бедствие, поразившее дом Нония, заставило римлян молиться о том, чтобы оно не оказалось знаменьем бед еще больших. После одного пира, устроенного Нонием с обычной щедростью, умерло, со всеми признаками отравления, до ста тридцати человек из тех, кто разделял с Нонием трапезу. Молва поразила город, но сама великость случившейся беды связывала языки, остерегая людей от того, чтобы оскорбить чужую скорбь или навлечь на себя опасность. Были, впрочем, и готовые посмеяться, как часто бывает в больших несчастьях. Ходил по рукам неизвестно кем написанный диалог между Сентием Сатурнином, вернувшимся из германского похода, и одним из его римских знакомцев: Сентий жалуется, что нанес лангобардам не так много урона – так-де и слава римского имени сияла бы ярче, и у врагов было бы больше боязни – а собеседник спрашивает, отчего было не пригласить их к обеду. Рассказывают также, что Крисп Пассиен, еще юноша, когда устраивали эпулоны обычную трапезу богам, при виде того, как расставляют ложа и выносят чаши, произнес:
В первые дни пред кончиной сии бывают приметы –прибавив, что никому еще не приходило в голову проверить, подлинно ли бессмертны боги, тем способом, к какому прибегает ныне Аспренат.
Но Кассию, казалось, общая боязнь придает решимости: он выдвинул против Нония обвинение в отравительстве, не смущаясь выступить против человека, состоящего в свойстве с Квинтилием Варом, гордого почестями и походами двоих сыновей. Об этом обвинении судили по-разному: одни замечали, что надо быть безумцем, чтобы совершить такое злодеяние, вовсе не таясь, но как бы выставляя его напоказ, и что самая легкость такого подозрения свидетельствует, что Ноний его не заслуживает. Другие напоминали, что сам Ноний вышел целым и невредимым со своего пира, заставившего полгорода облечься в траур; что среди его гостей были иные, с кем связывала Нония долгая и упорная вражда, лишь недавно прикрытая неискренним примирением, и что можно убить многих, чтобы спрятать желание убить нескольких. Кассий же кричал на всех перекрестках, что наш век превзошел все бывшие чудеса и что напрасно поклонники древности, гнушаясь нашими деяниями, сочиняют трагедии о падшей славе, когда у нас на глазах один Ноний посрамил всех Медей и всех мачех, и называл Нония, словно в честь совершенных им побед, Столовым и Банкетным.
Защитником Нония был Азиний Поллион, оратор, несмотря на охлаждение старости, сильный, увертливый, предприимчивый; человек, глубоко почитаемый Кассием, мало кого готовым одобрить, хоть и корившим его за старинную сухость и жесткость в речах, по мощи боец, равный Кассию, а в искусности, пожалуй, сильнейший. Впрочем, и сам Кассий в этом процессе превзошел себя, одушевляемый ревностью и ненавистью, быстрый в развитии предмета, более обильный мыслями, чем словами, с красноречием важным и строгим, каково оно бывало, когда он не опускался до шуток. Квинтилиан считает речи Поллиона и Кассия на процессе Аспрената столь же полезными для ученика, осваивающегося с этим родом словесности, как и речи Демосфена и Эсхина, выступавших друг против друга, а также сказанное Сервием Сульпицием и Мессалой Корвином по делу Авфидии. Впрочем, люди, думающие, что в обвинении главное – не показывать, что приступаешь к нему с охотою, осуждают Кассия, благодарившего, как говорят, богов за то, что он жив и – отчего жизнь его радостна – видит Аспрената под судом. Это побуждало думать, что он привлек Нония к суду не по справедливой или необходимой причине, но из одного удовольствия обвинять. К этому прибавлялось и то, что Кассий, по замечанию многих, не выступал защитником до того дня, как ему пришлось защищать самого себя, так что единственными опасностями, способными растревожить его человеколюбие и пробудить красноречие, были его собственные.
Август, кажется, не давал большой цены ни дарованию, ни ожесточению Кассия: замечая, что люди, им обвиняемые, легко отделываются, и испытывая досаду оттого, что архитектор его форума затягивал дело бесконечным промедлением; он, говорят, сказал однажды: «Хотел бы я, чтобы Кассий обвинил и мой форум». Видя, однако, что дело нешуточное – ведь люди провожают каждого погибшего, словно родича, мешая печаль с неприязнью, а Кассий, тревожа толпу, только к тому и стремится,
чтобы пламя костра оросилось пленною кровью, –он спросил в сенате, как ему следует поступить: вступись он за Нония, и его обвинят в том, что он отнимает у законов их добычу, предоставь делу идти своим чередом – будут порицать за то, что бросил друга на осуждение. С одобрения всех он явился в суд и просидел несколько часов на скамьях, но в молчании и не сказав даже обычной похвалы обвиняемому. Великое это было зрелище, подобное тому, как поэты описывают столкновение ветров над морем, и зрители, мало заботясь виною и судьбою Нония, следили за битвою двух равносильных ораторов: одного – словно из могилы поднявшегося, чтобы напоследок блеснуть старинным дарованием, другого – полного честолюбием своего века; одного – любимого народом за его заслуги и славного твердым, чуждым ласкательства нравом, другого – одержимого теми страстями презрения и мстительности, кои он хотел возбудить в слушателях; одного – властного почтенною старостью, чинами и великими воспоминаниями, другого – не уступающего ни доброй, ни враждебной судьбе и неустанно пытающего счастья, ибо после удачи понукала его самоуверенность, а после неудачи – стыд. Ноний был оправдан, хотя Кассий мог утешаться тем, что побежден не речами Азиния, но молчанием Августа».