Алкиной
Шрифт:
– Погоди опять, – говорю я, от души забавляясь этой повестью с Меногенами, тюками и кентаврами, – я запамятовал, была ли эта Домнина у тебя раньше, до того, как ты захотел отправить к ней посуду, потому что ничего нельзя в доме оставлять, или она тут впервые; как бы там ни было, скажи мне, кто она и кем приходится всем этим людям, которых, хоть ты и ведешь речь об одном доме, да еще и не самом просторном, в твоем рассказе набилось больше, чем на площади в базарный день.
– Домнина? – переспрашивает он, удивленный. – Да я же о ней и толкую. Она и есть та женщина, которую схватил странник.
– Поди ж ты! – говорю я. – Так она вроде сидела у себя дома, покамест странник с Гетой шел в чулан?
– А вот и нет! – восклицает он, торжествуя. – Потому что когда она уже подкрадывалась к самой колыбели, кто, ты думаешь, вышел ей навстречу?
– Даже не знаю: слишком богатый выбор; скажи мне кто?
– Да кто же, как не странник в своем плаще?
– И чего же ему вздумалось
– Чтобы разрушить все это, – поясняет он. – Истребить, как будто и не было.
– Вот как, – говорю я. – Все-таки хорошо, что Меноген отослал поставцы.
– Да нет, – возражает он, – их ведь не отослали, потому что Менофила вернула всю посуду с дороги, а кроме того, дело вовсе не в этом, потому что Пандор и Филоксен…
Тут уж я не вытерпел и разрешил ему начать рассказ, откуда он хочет, иначе я никогда не пойму, что тут у них вышло. Из-за этого мне пришлось сполна вытерпеть повесть о том, кем и как город их был основан, что выпало ему плохого и хорошего, какие в нем есть храмы и иные места, заслуживающие осмотра; и когда я уже сто раз позавидовал своим товарищам, которые сейчас спят в гостинице и видят сны, если не более занятные, то много более связные, мой мучитель наконец говорит:
– Таким образом, как я сказал, кипел и полнился наш город безмятежною славою и благополучием, покуда не окружили Динократа несравненные и непереносимые беды, к рассказу о которых я приступаю с плачем и трепетом.
– Позволь мне избавить тебя как от плача, так и от трепета, – говорю я. – Скажи: «окружили Динократа беды, тебе известные» и будь уверен, что говоришь чистую правду, ибо здешние жители, люди осведомленные и словоохотливые, уже меня с ними познакомили. Я знаю, что вышло с двумя его детьми, ты же, будь добр, поведай мне, что случилось с третьим.
– Ну, пусть так, – говорит он. – Приходит Аристенете время рожать. Всю окрестность они окружили огнями и дозором. Вечером является к ним в дом странник, изнуренный дорогой, и просит приютить ради бессмертных богов; оказывают почтение его сединам, проводят его в какую-то конурку и оставляют, своими развлеченные тревогами. Рожает Аристенета мальчика; все его обступают, стиснув оружие, и не сводят с младенца глаз. Ночь идет, дрема долит, один страж другого будит и сам засыпает. Наконец все уснули, один странник, не устающий бодрствовать, вдруг видит, как почтенная дама над колыбелью склоняется и на младенца напускается, чтобы глотку ему перервать. Тотчас выскакивает он, хватает ее и крепко держит, пока все пробуждаются от его криков: одни еще опоминаются, а другие их уже расталкивают, пораженные происходящим, словно камень сапфир тут действовал.
– Ты, – говорю, – имеешь в виду, что сапфир умилостивляет богов и склоняет их к молитве того, кто этот камень носит, потому что этим людям удалось спасти ребенка и обличить убийцу?
– Нет, – отвечает он, – что его прикосновение размыкает оковы и отворяет двери, потому что женщина эта взялась в запертом доме неизвестно откуда. Еще, говорят, он лечит болезни языка, но это тут не к месту.
– О да, – говорю, – язык тут у вас никакими болезнями не страдает, это сразу видать. Прошу тебя, друг мой, оставь все чудесные камни, металлы и деревья, как фруктовые, так и лесные, а также рыб, включая тех, что выбираются на землю, пчел с мухами и муравьями и все прочее, из чего ты можешь извлечь подходящие сравнения, а если тебе станет их совсем жалко, собери их в конце рассказа, там я с удовольствием и без спешки их послушаю, а пока скажи мне, ради благоденствия вашего города, чем дело кончилось. Если я ничего не забыл, твой странник стоит, схвативши эту преступную женщину, а все протирают глаза и тянутся за копьями и рогатинами.
– Именно так, – говорит он. – Тут узнают ее многие, а скоро и все, утверждая и свидетельствуя, что это из городских жен знатнейшая, по роду, нравам, богатству и всякой почести. Она же ни на имя свое, ни на какие вопросы не отзывается. Динократ, по природе своей человек кроткий и незлобивый, а тут еще обрадованный спасеньем сына, и многие иные, согласные с ним во мнении, приписывают ее молчанье стыду из-за поимки и предлагают ее отпустить, затем что впредь она на такое злодейство не отважится. Но странник просит дать ему серебряный кубок, из тех тюков, что слуги хотели на время вывезти к соседям, но не успели, и теперь они валялись повсюду и о них спотыкались люди с факелами и топорами, – так вот, дать ему кубок: над лампадою раскалив его подставку, выжигает у пленницы на щеке знак ее бесчестия, а потом велит быстро идти в дом к этой даме и привести оттуда ту, кого они там найдут. Он крепко держит эту, а между тем люди, кинувшиеся в указанный дом, возвращаются, ведя пред собой другую, во всем подобную пойманной и с таким же точно ожогом. Тогда странник говорит всем им, изумленным и обомлевшим: «Я полагаю, эта, которую вы теперь привели, – женщина превосходная и небу любезная, добрыми делами навлекшая на себя неприязнь враждебных людям сил, а та, первая, – глядите, что она сделает, коли ее отпустить». С этими словами он разжимает руки, и та опрометью вылетает в окно с воплем
– Отменно, – говорю, – рассказываешь, ничего не скажу; подлинно, не посрамили вы старинную славу города, где Мидас поймал Силена! Но куда же из твоего рассказа делся Меноген и вся та ватага с поставцами, которую ты вслед за ним вывел на сцену?
– Если б ты сразу дал мне рассказать, как положено, – возражает он, – и без Меногена бы обошлось; а так он понадобился для связи, иначе бы ты не уловил, в чем суть.
– Ну спасибо, – говорю, – теперь, если не передумал, беги, куда хочешь.
Отпускаю его и гляжу вокруг. Вижу, из дома выходит человек, в убогом плаще, но вида величественного; за ним спешит другой, в котором угадываю я хозяина дома, Динократа, и, чуть не руки тому целуя, благодарит и просит как великой милости, чтобы тот в доме его остановился и все, что в нем есть, почитал своим. А странник, обходительно отвечая, отговаривается тем, что есть у него в городе давние друзья, у которых он обещал погостить и которые сочтут его отказ великой обидой, иначе бы он непременно принял предложение Динократа. Удивительная в этом человеке учтивость и очарование; гляжу на него завороженный, словно не с кем-нибудь, а со мной он беседует, расточая любезности. Уже удалились они, а я стою. Тут из дому выходит юноша удивительного благообразия, с блистающими кудрями, лицом, горящим от скромности, и, всеми взглядами провожаемый, пускается вослед страннику; я, однако, заступив ему дорогу: – Будь, – говорю, – удачлив во всех делах, какие ни замыслишь, и окажи милость чужестранцу. Ты, по всему судя, близок к тому мужу, что нынче творил в этом доме поразительные чудеса, и знаешь о происхождении его и делах, как никто другой. Расскажи мне, кто этот человек, пришедший невесть откуда, младенцев спасающий, чудовищ сокрушающий, возвращающий гражданам счастье и городу спокойствие, – или и не человек вовсе, ведь, как говорит нам Гомер,
Боги нередко, облекшися в образ людей чужестранных, Входят в земные жилища, дабы без помех творить то, что смертному недоступно.А тот, приосанившись, мне отвечает:
– Ты угадал, я близок этому человеку, ибо он почтил меня, купно с немногими, правом быть ему спутником и помощником. Если хочешь знать, имя ему Максим, родина его Эфес, весь мир – славы его вместилище. Есть у него два брата, люди не без способностей, но в глубокой тени Максимовой славы; хорошо, если их дети или внуки добьются, что о них будут говорить, не упоминая первым делом их родства с Максимом. Давно не восставал подобный среди философов: словно воскресла древность и вновь породила людей, с которыми, видя их праведную и совершенную жизнь, приходили трапезовать боги. Не буду тебе говорить, какого достоинства люди жаждут бесед с ним, какие они дела покидают, едва донесется слух, что Максим прибыл в город; а сколько я читал ему писем, где говорилось, что они спят с его посланиями под подушкой, подобно Александру, державшему в изголовье Гомера, чтобы и ночью полниться вдохновением. А те, кому не выпало счастье с ним встречаться, шлют ему свои речи и иные сочинения, словно Гермесу Логию, дабы он или одобрением своим уделил им бессмертие, или осуждением вверг во тьму забвения. Таков он в красноречии; что же до философских его занятий и деяний, будь на моем месте кто другой, превыше всего ставящий чудесное, вроде того, что произошло нынче ночью, поведал бы тебе историю, как Максим, собрав учеников в храме Гекаты, возжегши крупицу ладана и начав читать некий гимн, добился того, что начала улыбаться статуя богини, а потом вспыхнули лампады, которые несла она в руках, или рассказал бы что-то еще, что нравится людям, любящим театр. Те, однако, кто в философии видит не источник басен, но очищение души разумом, находят в Максиме человека, который учит упражняться в практической добродетели и считать богов водителями ко всему прекрасному – словом, встречает каждого в преддверии философской науки и вводит его в самое святилище. Получат ли они от этого пользу, пусть решат они сами, а лучше сказать, царствующие боги; Максим же всякого очищает от безумия, гнева и похоти, помогая подняться выше своей природы. Многие считают это заносчивостью и самонадеянностью, мы же скорее назовем это прекрасной отвагой человека, вверившего свою жизнь попечению бессмертных. Однажды Максиму и бывшему его соученику пришло послание от человека, которого называть я не буду, не из боязни, но по благоговению: он звал их к себе, лаская и расточая обещания. Максим сомневался, видя в этом приглашении и в той благосклонности, которою оно было рождено и наполнено, возможность принести великое благо как Азии, так и всей державе, но видя и большие опасности, тем более что им обоим явлены были некие суровые и остерегающие знаменья. Колебался и тот, второй, в отдалении от битвы взвешивая два жребия. Тогда Максиму явился во сне бог (легко узнаваемы боги), обративший к нему такие слова: