Андрей Кончаловский. Никто не знает...
Шрифт:
жизни было характерно притворное самоунижение, иногда связанное с лицедейством и
переодеванием… В 1574 году, как указывают летописи, «произволил» царь Иван Васильевич и
посадил царем на Москве Симеона Бекбулатовича и царским венцом его венчал, а сам назвался
Иваном Московским и вышел из Кремля, жил на Петровке; весь свой чин царский отдал
Симеону, а сам «ездил просто», как боярин, в оглоблях, и, как приедет к царю Симеону,
осаживается от царева места далеко,
Свою игру в смирение Грозный никогда не затягивал. Ему важен был контраст с его
реальным положением неограниченного властителя. Притворяясь скромным и униженным, он
тем самым издевался над своей жертвой. Он любил неожиданный гнев, неожиданные,
внезапные казни и убийства».
Такие забавы государей не что иное, как присвоение ими народного праздника, по природе
чуждого власти. Особенно явственно эта тенденция просматривается в советский период нашей
истории, когда власть беззастенчиво и откровенно начинает именовать себя «народной» и в этом
«виртуальном» качестве не эпизодически, а тотально присваивает себе исконно народную
форму неофициального бытия и неофициальной идеологии — праздник с его смеховой
многозначностью и свободой.
По моим впечатлениям, и в государевых забавах Лира на варшавской сцене можно увидеть
упомянутую отечественную традицию. И это притом, что Кончаловского в Шекспире
интересует прежде всего вневременное постижение противоречивой природы человека.
14
Итак, Лир затевает шутовскую игру. И это такая игра, когда власть, чувствуя свою
непререкаемую силу (пусть и иллюзорную в конечном счете), превращает мир в марионеток,
чья жизнь и смерть утрачивают личностный смысл в ритуале господских забав. Очевидно, что в
«шутках» владыки — лишь «доля шутки». Шутовство (или юродство) оборачивается вовсе не
шуточными жертвами. И тогда возникает вопрос: какую же роль в этом государевом шутовстве
выполняет сам Шут?
В отзыве на спектакль театрального критика Джона Фридмана можно прочесть: «Шут в
исполнении Сезария Пазуры, как и все остальные персонажи, испытывает неприязнь к Лиру.
Саркастичный и часто распущенный, он не может убежать ни от Лира, ни от собственной
участи. В одной сцене они оба связаны веревкой, на которой король тащит Шута во тьму, в
другой Шут неоднократно пытается исчезнуть, но неизменно некий рок выкидывает его обратно
на сцену. Этот дурак знает, что должно произойти, но не в силах ни предотвратить этого, ни
поделиться своими опасениями».
Шут в спектакле Кончаловского и вправду обречен. И в какой-то момент, кажется, сам
постигает свою обреченность.
У Шекспира
глубинной народной мудрости. В «Короле Лире» Дурак появляется на сцене уже после изгнания
короля, когда он жизненно необходим герою.
У Кончаловского же присутствие Шута ощущается еще до начала действия как такового.
Возникает Дурак и как маска короля, и как исполнитель роли в государевом театре. Но как
только сгущаются тучи и Лир начинает размахивать мечом, Шут прячется. Вряд ли такой шут
может претендовать на место транслятора народной мудрости. Он демонстрирует скорее
издыхание авторитетного народного смеха.
В то же время Шут спектакля — советчик Лира и предмет личной привязанности. И в
спектакле в насмешках Шута, звучит лишенная иллюзий, трезвая правда горестного мира
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
200
трагедии, за которой угадывается взгляд на природу мироздания самого Шекспира. Но
ощущение своей обреченности, страх, пронизывающий Шута, обессиливают его насмешливую
мудрость. В спектакле Кончаловского предчувствие и страх Шута оправдываются — его
убивают, на что в трагедии нет прямых указаний.
Шут спектакля выпадет из безличного народного фона и окажется не защищенной перед
катастрофами времени одинокой индивидуальностью. Его гибель прозвучит как «убиение»
смеха, исход смеха из того мира, в котором теперь обречен блуждать Лир. В гибели Шута я
вижу деформацию традиционного народного фона шекспировской трагедии. В спектакле
он стерт. Так исчезает иллюзия опорной для трагедии народной нравственности и мудрости.
15
Превратив раздел королевства в шутовскую (или юродивую?) игру, Лир Ольбрыхского
посеял напряженную растерянность ожидания в своем окружении. Во всех, кого Лир делает
ритуальными участниками своих забав, в этих подневольных марионетках живет непобедимый
страх перед играющим монархом. Все сосредоточены на мысли о том, как правильно
отреагировать на очередную стихийную выходку Лира.
Скованные страхом в преддверии очередного взрыва, дочери падают на колена и
старательно декламируют заученные тексты, взглядами ища поддержки мужей. Сам Лир
выступает в качестве одновременно и всевластного режиссера, и дирижера этих ритуальных
арий, в чем ему помогает профессиональный Дурак.
Вне этого насильного «карнавала» остается, пожалуй, пока что только младшая дочь.