Август, воскресенье, вечер
Шрифт:
Он щелкает языком, вычищая застрявшее между зубами мясо, ждет ответа, а я застываю как вкопанная и, теребя заклепку на сумке, пытаюсь остаться в сознании. Он пугает меня — как мучительный детский кошмар, как гроза над нашим водохранилищем, как ураган, вырывающий с корнями столетние мачтовые сосны, но я, собрав волю в кулак, четко произношу:
— Я не поступила.
— Чего? — от его рыка хрусталь в шкафу разражается нежным дребезжанием. — Че ты сказала?!
Мама охает и тяжко опускается на стул.
— Я провалила тест. Прошла Инга Бобкова.
Отец каменеет и, брызжа слюной, сипит:
— Кто поступил?
— Ром, да ржать никто не будет… — осторожно замечает мама и заботливо подкладывает в его тарелку запеченные ребрышки. — Лерка сдаст ЕГЭ после одиннадцатого и на общих основаниях поступит, велика беда… С парнями она не болтается, по дому помогает, жалоб из школы нет — одна учеба на уме…
— Том, ты не понимаешь, так и не лезь. Она мне, блин, клятву дала! Я вкалываю, а она прохлаждается и, как и ты, и только деньги вытягивать горазда! А я-то ее расхваливал. Я столько в нее вложил! Получается, она меня перед учителями и пацанами опозорила! — отец хватается за бутылку и с мерзким бульканьем ее ополовинивает, на мощной шее гуляет кадык и вздуваются жилы. Напившись, он грохает стеклянным дном по столу, утирает ладонью рот, прищуривается и повелевает: — На колени!
— Ром, ну зачем ты так с ней…
— На колени, я сказал, тварь безмозглая! — перекрикивает маму отец. — Проси прощения! Я сделаю из тебя человека!
Я умираю от ненависти и парализующего ужаса, но не собираюсь подчиняться. Рядом со мной нет отмороженного ангела-хранителя Волкова. Рядом со мной вообще никого нет, но так даже лучше — значит, мне нечего терять.
— Не сделаешь. Потому что ты сам не человек, — тем же ровным тоном продолжаю я и смотрю в налитые кровью глаза. — Если ты так не хотел, чтобы у тебя была милосердная и добрая дочь, надо было оставить меня в роддоме!
Повисает звенящая тишина — ее нарушают лишь завывание ветра в палисаднике, хриплое дыхание отца и хаотичные удары моего сердца.
Отец грузно поднимается из-за стола и, покачиваясь, идет на меня. Одной рукой расстегивает массивную металлическую пряжку на поясе, вытягивает ремень и молча замахивается.
Бедро обжигает резкая боль, а душу — обида и глухая ярость.
Взвизгиваю и едва успеваю прикрыть лицо — ремень раз за разом со свистом рассекает воздух над ухом, и нестерпимые ожоги расцветают на лопатках, спине, пояснице, ногах. Содрогаюсь всем телом, съеживаюсь и вот-вот подчинюсь — упаду на колени и начну умолять о прощении, но перед глазами возникает гордый несгибаемый Волков и криво усмехается: «Не вздумай!»
Я разворачиваюсь, выставляю вперед кулаки, что есть мочи отталкиваю пьяного, слетевшего с катушек придурка, спасаюсь в комнате и запираюсь на два оборота замка.
Ослабляю пуговицу у горла, сбрасываю пиджак и жилет, судорожно набираю Илюхе, но он даже после пятого прозвона не берет трубку. Раны наливаются болью и полыхают огнем, в висках пульсирует, грудь раздирает от злости и безмолвного крика.
— Открывай, сказал! Порешу, тварь! — хлипкая дверь трещит от напора папашиного плеча, и мама заходится плачем:
— Ром, ну не надо. Успокойся, я прошу тебя…
— Ключи! Заткнись и ключи запасные гони, быстро!
Ветер сотрясает неплотно прикрытую форточку, за тюлевой паутинкой темнеют тревожный майский вечер, ветви деревьев
Я рывком отодвигаю штору, распахиваю раму, приминаю подошвами рыхлую почву клумбы и, перемахнув через забор, растворяюсь в сгустившихся сумерках.
* * *
Глава 23
Я отчаянно ругала маму за то, что она не желает раскрывать глаза и замечать очевидное, но сама много лет жила точно так же — отключив чувства, совесть и волю под гнетом невыполнимых требований, навязанных обязательств и внушенных страхов.
Раньше вокруг меня был только отравленный туман, сейчас есть свет и тепло, к которому тянет, а еще — хтонь и мрак, от которых я, не жалея начищенных лоферов, со всех ног убегаю.
Следы от ударов ремня горят и зудят — мне не впервой пережидать эту позорную, разъедающую кожу боль и тщательно скрывать синяки и кровоподтеки. Но слез нет — отцовская ярость не вытравила из груди утреннюю легкость и не заставила раскаяться в содеянном. Кажется, так и работает прозрение — будучи слепым, ты имеешь только смутное представление о том, как на самом деле выглядит мир с его полутонами и контрастами, но, обретая дар видеть, осознаешь полноту происходящего вокруг и уже никогда не сможешь стать прежним.
Что ж. Если он хотел воспитать во мне несгибаемый характер, у него получилось. Лучше поздно, чем никогда.
Зубы выстукивают дробь, взбесившийся ветер пронизывает тонкую ткань парадной блузки, и я обхватываю ладонями продрогшие плечи. Сознание поразительно ясно и четко фиксирует все, что происходит вокруг, но голову распирает от накативших разом мыслей, и я как будто парю по разреженному воздуху.
В моей жизни нет и не было ничего стоящего и настоящего, кроме воспоминаний о детстве. Но… сейчас я даже в них не уверена.
Отец постоянно бухал, вел себя мерзко, зазывал в гости своих не менее мерзких друзей, и они устраивали многодневные гулянки с шашлыками, баней, катанием на снегоходах и стрельбой по пивным банкам. Он сорил деньгами, когда бизнес процветал, и орал на нас и унижал, когда что-то вдруг шло не так. Даже когда строился этот дом, и мы ютились в одной из пригодных для обитания комнат, он неделями где-то пропадал, и, явившись с поджатым хвостом, задаривал маму подарками, а меня — игрушками и сладостями. Тогда у мамы еще был запал и желание исправить папашу, и стены сотрясали грандиозные скандалы, после которых он на некоторое время становился спокойным и покладистым. В один из таких моментов мы и выбрались на волшебную поляну из моих снов, и мой детский мозг запечатлел то путешествие как идеальную картинку мира, настоящее счастье, сбывшуюся мечту.
Фонари центральной улицы подмигивают на прощание и остаются позади, их одинокий уцелевший собрат, как маяк, самоотверженно освещает сломанные лавочки, раскуроченный стол и пустую беседку на берегу.
Огибаю заросли одичавшей вишни и сухого борщевика и сажусь на доски возле ведьминой покосившейся бани. Окна ее избушки заткнуты тряпками и забиты фанерой, отсюда, с улицы, непонятно, горит ли внутри хоть какая-то лампочка, но по ночам ведьма больше ни разу не тревожила нас зимой, когда мы шумной компанией горланили песни и грелись возле металлической печки.