Август, воскресенье, вечер
Шрифт:
Он забирает рюкзак и уходит, а я, подавив дурноту и слабость, вваливаюсь в пустой и притихший дом.
* * *
Отсутствие мамы уже вошло в привычку, хотя я терпеть не могу одиночество — пустые комнаты навевают тоску и вселяют ноющую, тяжелую тревогу. Но с обретением работы работы мама повеселела, помолодела и даже внешне преобразилась, и это дорогого стоит — она тоже делает первые самостоятельные шаги на своем пути, а я как одержимая верю, что у нее все получится и без придурка, который так долго
Обернув влажные волосы полотенцем, втираю в кожу легкий крем, надеваю уютную домашнюю футболку до колен и долго рассматриваю припухшие губы в островке запотевшего зеркала. Сердце уничтожено и еле трепыхается, но все равно рвется к Ване — к его теплу, к его словам, к его глазам… Перебираюсь в комнату, зажигаю настольную лампу и раскрываю учебник. Грызу соленое печенье, пробую повторять пройденный материал, но в солнечном сплетении что-то шипит, искрит и взрывается, и перед зрением вспыхивают кадры самого волшебного и счастливого дня! Сегодняшнего дня.
Я не могу поверить в случившееся и его осознать. Волков, вечно отстраненный, холодный и недосягаемый Волков признался, что я ему нравлюсь, он три часа кряду меня целовал, смотрел как на сокровище и не выпускал из объятий! Мы вместе, мы пара, и мне стоит огромных усилий сдержать крик восторга, снова рвущийся наружу.
Сгущаются сумерки, над крыльцом Волковых привычно загорается матовый плафон, но жизни в окнах дома не видно, и душу холодит отголосок дурного предчувствия.
На улице тарахтит двигатель большой тачки, по стене ползут голубоватые отсветы фар, и в тот же миг экран телефона загорается от оповещения.
Мама.
«Лера, сегодня переночую в салоне. Анна Игнатовна в больнице, надо поддержать Марину. Ей тут некуда пойти».
Я еще пару секунд вчитываюсь в мамину короткую фразу и всхлипываю, как от ожога. Не может быть! Если Анну Игнатовну увезли на скорой в Задонск, как же я смогу прийти к ней в гости, поведать о своей жизни, показать, что я изменилась в лучшую сторону и попросить за все прощения?.. А будет ли у меня вообще возможность облегчить душу, или так и придется носить в себе эту вину? От пугающей мысли темнеет в глазах.
Почему ей стало хуже, насколько все плохо?!
Идиллические картинки сменяются каруселью событий из моего бесшабашного прошлого: дикие пляски на поломанных ящиках из-под рассады, бледное лицо в окне террасы, приоткрытая рама, тихий разговор двух женщин на рассвете…
Если я в ужасе от таких новостей, то каково сейчас остро переживающему чужую боль, одинокому, доброму и сломленному Ване? Я с грохотом вскакиваю со стула и, прямо в тапочках и с полотенцем на голове, вылетаю в прохладу сонного, почти летнего вечера. Не разбирая дороги, со всех ног спешу к воротам, но внезапно впечатываюсь в выросшее перед калиткой препятствие, отпрыгиваю назад и, задохнувшись от испуга, поднимаю глаза.
— Валерка, здорово! Куда понеслась?.. — сражая парами крепкого алкоголя, ухмыляется папаша, раскручивает на толстом пальце брелок и, вскинув бровь, ждет от меня проявлений подобострастия, щенячьей преданности и радости. И все свежие и давно затянувшиеся раны на душе и на теле одновременно оживают и вопят в голос.
* * *
— Мать где? — не узрев на моем лице должного восторга, заплетающимся языком осведомляется он, идет прямо на меня, будто я бесплотный дух или пустое место, и я рефлекторно пячусь. Он не должен узнать о маминой работе — иначе точно сделает так, чтобы ее уволили.
Раньше ей дозволялось продавать подругам ароматические свечи и цветочное мыло, рисовать карандашные скетчи, вязать игрушки и варежки, но это занятие не обеспечивало финансовой независимости. Теперь, когда она освободилась, и мы можем сводить концы с концами, вмешательство папаши станет катастрофой!
И я быстро нахожу другой ответ:
— Мама в Задонске. Брунгильде стало хуже, и мама с тетей Мариной поехала… Они до завтра там останутся, — тараторю в надежде, что папаша сядет в свой джип и отвалит восвояси, но он и не думает уходить, и я осторожно уточняю. — А ты… к нам надолго?
— Не ссы, Валерка. Кое-какие документы заберу и поеду, — он стаскивает полотенце с моей головы, веселится и ржет, что в таком виде я похожа на давно не стриженную овцу, больно дергает за мокрые волосы и вздыхает: — Пошли-ка, кофейку папане намутишь. Что-то я в дороге накидался… Надо бы малость обломаться.
Он подталкивает меня в спину, не разуваясь, заламывается в дом, грохоча и сшибая углы, заруливает на кухню и с царским видом усаживается за стол.
Меня выбешивает его присутствие, неумные шуточки и вонь перегара, но я смиренно включаю свет, заливаю в чайник холодную воду и судорожно соображаю, чем бы его угостить. Он любит роскошный прием со сменой нескольких блюд, коньяком, мясной нарезкой и ресторанным обслуживанием, и жалкие крекеры с плавленым сыром его не устроят. Значит, грядет очередной вынос мозга. И это — в лучшем случае.
Тюлевая занавеска легонько трепещет от сквозняка, и я поплотнее закрываю окно.
Снаружи усилился ветер, небо над крышами помутнело, черные ветви яблонь жалобно скребутся в стекло. На душе тоже мутно: я волнуюсь за Анну Игнатовну и за маму, но еще сильнее я переживаю за Ваню. Где он сейчас, как переносит очередную беду?.. И как мог такой светлый день обернуться сущим кошмаром?
Отец громко икает, и я, вздрогнув, возвращаюсь в реальность. С каждой секундой его все больше развозит, без мамы неуютно — некому взять на себя его досуг и, в случае необходимости, послужить громоотводом, — но, одновременно, во мне растет глухое безразличие. За свою короткую жизнь я побывала даже под дулом «Сайги», и ничего — не умерла.
Размешиваю растворимый кофе в молоке и заливаю кипятком до краев пиалы. Я до сотой доли грамма помню все вкусовые предпочтения отца — иногда это становилось залогом спокойно проведенного вечера или вообще выживания.
Аккуратно выставляю на салфетку тарелку с крекерами и импровизированный капучино, но папаша цыкает, проводит ладонью по бычьей шее и недовольно гнусит:
— А че печенья-то какие дешманские?
— На что хватило, — вздыхаю я, констатируя очевидность. — Да нормальные печенья, мы едим.